«Значит, — подумал Алеша, — они с Шуркой уже вернулись с рыбалки».
Он сидел спиной к Гериному дому и только слышал его слова, но не видел ни его самого, ни кому предназначались слова, ни как тронулась машина. Он оглянулся (верней, выглянул из-за забора, потому что лавочка была устроена у забора) и увидел Людмилу. Она стояла в красном своем платье, бледная, красивая, посреди дороги, держа в руке бежевую сумочку.
«Похожа на Ларису, — вдруг подумал Алеша. — Особенно волосы. Искрятся… Да, да, — думал он, — может, потому и Лариса нравилась?»
Потом он заметил, что Людмила была не просто бледная, она была белая, белая как мел, вся какая-то безжизненная, с отрешенным взглядом. Она стояла и смотрела, как Гера уезжал на машине. Она не двигалась. Она просто стояла, смотрела безразличными, затуманенными глазами. Потом сделала шаг, еще один шаг… Нет, такую ее Алеша еще не видел ни разу. Она шла медленно, в правой руке ее повисла сумочка, и казалось, это была такая тяжелая сумочка, что трудно ее и нести. Она прошла мимо Алеши, даже не взглянув на него. Алеша тоже не окликнул Людмилу, только смотрел ей вслед. Смотреть на нее было тяжело, казалось — идет старая, истерзанная, уставшая женщина, у которой уже не было сил ни жить, ни бороться. Алеша увидел это впервые, что молодая женщина может походить на старуху, и пожалел Людмилу, как никого никогда еще не жалел. Вдруг Людмила сделала решительный, уверенный шаг, Алеша даже вздрогнул от неожиданности, настолько весь он был под гипнозом ее усталого, обреченного вида. И когда он увидел, что навстречу Людмиле, вывернув из-за угла, покатил маршрутный автобус, он вдруг вспомнил, что в слышанном им разговоре было одно резкое слово «умру», — и теперь испугался смысла этого слова. Он вскочил с лавочки и побежал и, пока бежал, видел, как Людмила спокойно вошла в автобус, а Алеша не успевал за ней и ни за что не успел бы, если бы шофер, хороший парень, не заметил его и не погонял немного мотор вхолостую: «Мало ли, авось ему здорово надо. Ишь как прытко скачет…» Алеша влетел в автобус, дверки со скрипом сомкнулись, шофер нажал на газ… Алеша плюхнулся на заднее сиденье, сидел и тяжело дышал, одновременно наблюдал за Людмилой. Села к окну, на самое первое сиденье, и, чуть повернув голову, как будто смотрела за окно, на самом деле было такое впечатление, что все ей совершенно безразлично, и что смотрит она на мир н е в и д я щ и м и глазами. Но сам Алеша, видя ее здесь, зная, что теперь она никуда не денется и что с ней ничего не может случиться, постепенно успокоился и даже нашел удобным, что она не видит его.
Ехали они недолго, километров, может, пять-шесть, тут Людмила решила выходить. Как раз подъезжали к остановке, после которой автобус должен был с городской дороги свернуть к Красной Поляне, — это был местный, а не свердловский автобус. Людмила выпрыгнула из автобуса и прямо пашней пошла вперед. Не по дороге, не по тропинке и как бы никуда, а так, пашней, вперед… Алеша постоял, поудивлялся, наблюдая за ней и размышляя, что бы это могло значить… Людмила отошла от него уже на порядочное расстояние, когда он вдруг сообразил, куда она идет и зачем. Там, впереди, за пашней, сплошной стеной росла черемуха, и черемушник этот — это ведь берег реки! Ведь там Чусовая (вот, оказывается, к чему она снилась сегодня, эта река), к ней она шла, туда, к воде… И тут он вспомнил то слово и опасения свои и бросился за Людмилой вдогонку. Она как будто почувствовала что-то, а может, просто спешила, хотела скорей, быстрей покончить со всем, ускорила шаг, все нетерпеливей выдергивала из вязкого чернозема туфельки, и ведь была она в белых, любимых своих туфельках! Алеша испугался, что может не успеть, и закричал что было сил:
— Лю-юда! Лю-юд-ми-ила-а!.. — и, крича, все бежал за ней.
Сначала она не обернулась, потому что не поверила, что может кто-то звать ее, — она была уверена, что здесь, сейчас, она одна, одна совершенно, а потом обернулась, потому что крик повторился, и увидела, что к ней бежит Алеша. Никогда и никого она не ненавидела так, как в эту секунду Алешу. Глаза ее заметались, ища выхода, мысли разбрасывались; что сообразить, она не знала… Но все это длилось миг, тут же она развернулась и побежала к реке так быстро, как бегала только в лучшие свои дни, в дни школьных соревнований. Алеша тоже прибавил скорость и постепенно нагонял ее, и когда она это почувствовала, что он догоняет и что это неизбежно, что это так будет, то какое же отчаяние испытала вдруг! Еще надеясь на что-то, она резко остановилась, развернулась и, вся горячая, потная, с блуждающими глазами, почти зашипела на него (он тоже встал как вкопанный):
— Ну чего надо… чего надо?.. Пшел отсюда… пшел вон, пшел!..
— Люда, — заговорил он, — Людка! Ты что? Ты что надумала? Ты с ума сошла! — говоря так, он медленно подвигался к ней…
Она видела это, попятилась, горячо, искренне выдохнула:
— Не подходи… Убью… Не подходи же… Пшел…
— Ты что надумала? Соображаешь, нет? Ты что? Людка! — Он медленно, но упорно приближался к ней.
И она пятилась, но в глазах ее уже билась какая-то загнанность, обреченность.
— Не подходи… Не подходи, Лешенька…
Он был уже совсем близко и протянул к ней руку, и она вдруг размахнулась и со всей силой, на какую была способна, обрушила на него сумку. Он защитился левой рукой, думая, что правой сейчас же схватит ее, но в сумке оказалось что-то твердое и тяжелое, Алеша вскрикнул от боли, рука его сразу повисла… Она начала размахивать сумкой справа налево и слева направо, и с какой-то сластью, удовлетворением била по Алеше, он защищался, подставлял руки, берег голову, плечи, говорил ей: «Дура! Дура! Дура!..» Руки она отбила ему все, они даже посинели, но он все хотел изловчиться и схватить ее. Вдруг сумка открылась, и оттуда вылетел кирпич, настоящий красный кирпич с отломленным углом на одном конце; к кирпичу была привязана веревка… На секунду они оба опешили, проследили, как кирпич, вычертив траекторию, шлепнулся в чернозем, воткнулся одним углом в землю. Веревка летела за кирпичом, как за бумажным змеем.
— Та-ак… — сказал Алеша.
Его охватила ярость, боль, отчаяние, он бросился к Людмиле, схватил ее, но она тут же вырвалась, начала отбиваться кулаками, ногами. В этой борьбе она вдруг нечаянно запнулась (а может, Алеша подставил ей подножку) и как подкошенная рухнула на землю. Алеша за ней, навалился на нее всей грудью, стараясь заломить ей руки, потому что, даже лежа, она отчаянно дралась, царапалась, била кулаком в лицо, извивалась, старалась, задирая ноги, ударить его туфлей по голове. Они катались по земле, по грязи, оба яростно хрипели, ругались, ненавидели друг друга… На некоторое время ему удалось обессилить ее, она как будто сдалась, утихла, но тут же начала снова бороться, билась под ним еще отчаянней, кусалась, визжала, царапалась, пиналась, отпихивала его от себя, била кулаками куда попало, лишь бы бить, бороться… И тут в какой-то момент он почувствовал, что все, что с ним было или случилось за последнее время, похоже на эту яростную борьбу… Какая-то женщина должна сопротивляться, отбиваться, бежать от него, отпихивать, кричать, бормотать ругательства, проклинать, это должна быть борьба не на жизнь; он должен вот так же бороться, завоевывать, убивать в себе сомнение и спасать, обретать любовь… Эта женщина, которая боролась сейчас с ним, даже не подозревала, какое страстное желание вдруг зародила в нем; бешенство его и безумие были готовы через минуту, через секунду стать нежностью, любовью, ласками, поцелуями… Но тут Людмила выдохлась, замерла, затихла, застонала, закрыла глаза — и все кончилось; все ушло; все пропало. Он полежал еще немного рядом с ней, недвижимой, бесстрастной, слабой, смирившейся, поднялся и просто посидел на земле, отдыхая. Она лежала с высоко оголенными, полными, прекрасными своими ногами (все-таки она была первой его любовью), но теперь ему было все равно. Потом, полежав и отдохнув немного, она тоже поднялась, и села, и сидела так, пока, взглянув на Алешу, вдруг не разразилась громкими исступленными рыданиями. Она плакала долго и безутешно, хотя Алеша и не утешал ее, просто сидел и молчал.