76
столько лет! И если говорил, то ничего не предлагал, не утверждал, не осуждал. Он хотел меня понять. Но я чувствовала по подтексту, что он был не далек от мнения Федора Федоровича Волькенштейна, так отругавшего меня в Москве. Не далек от мнения и других лиц, авторитетных для меня, считавших, что я сделала большую ошибку, вернувшись в Советский Союз и дав пищу для пропаганды, для лжи, для моего собственного разрушения.
Он понимал из моих рассказов, что мы совсем не так ,,счастливы", как это, возможно, он слышал, и что мы вряд ли выдержим перевоспитание и переприспособление к советскому образу жизни. Все образование Ольги было под ударом, и это понимали мои настоящие друзья.
Актер, оказывается, лично знал того директора школы в Москве, который так устрашился принять Ольгу. „Несомненно, родители его учеников могли выразить ему неудовольствие, – сказал он. – Это школа рядом с университетом, и все преподаватели посылают туда своих детей. Ты понимаешь? Это лучшая школа в Москве! Директор учился в университете вместе с тобой, он тебя помнит студенткой. Он женат на итальянке, что делает его жизнь нелегкой, учитывая все наши „традиции". Он не хотел тебя огорчать, а еще больше – девочку. Но не будет хорошо. Нигде". Наконец он высказался со всей прямотой. Я это уже поняла сама. Это все – имя моего отца. На Западе оно создает вокруг нас постоянное любопытство. Но здесь – общество разбито на два лагеря: и мы как раз посередине, даже моя четырнадцатилетняя калифорнийка. От этого нам никуда не уйти – каковы бы ни были мои собственные взгляды на этот вопрос. Сможем ли мы жить здесь с этим конфликтом ежедневно, ежегодно, всю жизнь?
Сможем ли – моя дочь и я – встречаться с глазами молодых художников – внуков тех, уничтоженных в лагерях – встречаться с их горящими глазами и притворяться, что мы ,,ничего не понимаем"? Я никогда не притворялась. И в 1956 году, когда Хрущев произнес свою знаменитую речь, приняла ее как должное и необходимое для всей страны.
77
8
ДУШИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ
Потрясение от отношения к нам моих сына и дочери содействовало ощущению необходимости поговорить с кем-то независимым от здешнего образа жизни и партийной монотонности. Когда мне сказали, что католикос Грузии, которого мы уже видели служившим прекрасную литургию в соборе Сиони, очень внимательно относится к духовным нуждам всех обращающихся к нему, я написала ему письмо с просьбой о приеме. Ответ пришел незамедлительно, я пошла на аудиенцию, и с того дня он принимал меня много раз.
Католикос был человеком лет пятидесяти, небольшого роста, с живыми черными глазами и мягкими манерами. Он происходил из крестьян высокогорной деревни Казбеги. Отец отдал его в монастырь восемнадцатилетним юношей, и черным монахом он и оставался всю жизнь, впоследствии окончив Духовную академию в Загорске. Его русский язык был настолько безупречен (грузины очень редко говорят без акцента), что ему предлагали не раз оставаться служить „на севере", намекая, что карьера его двигалась бы там быстрее. Но он хотел служить Грузии.
Здесь он считал своей миссией восстановление забытой древней литургии, чтобы привлечь людей в церковь. Мы видели, как тянулись и старики и молодежь на эти многочасовые стояния, когда прекрасное хоровое пение, пришедшее сюда в пятом веке из Греции, и расшитые золотом одежды
78
епископов и дьяконов превращали литургию в незабываемое, глубоко проникающее в душу переживание.
Я впервые услышала звуки грузинской службы в древнем соборе Мцхета, где мы остановились с Олей вскоре после приезда. Наш шофер тоже зашел вместе с нами и стал вдруг серьезным, совершенно изменилось его лицо… Народу было мало, священник читал скороговоркой, было очень холодно, молодой дьякон ежился. Вдруг я узнала слова „Господи, помилуй" на грузинском языке – ,,Упало, Шегвицкален" – как мне их очень давно говорила моя бабушка Ольга Евгеньевна… Я не поверила своим ушам, так как это было единственным, что я знала из церковных слов по-грузински. Но вот здесь, в холодном громадном соборе, где смотрела на нас своими широко открытыми византийскими глазами Богородица, слова эти вдруг зазвучали у меня где-то внутри, в костях, в крови. Древняя, сильная вера предков настигла меня – и заявила о своей вечности.
Позже, в соборе Сиони, где происходило великолепное празднество в огнях бесчисленных свечей, в облаках ладана, в изумительном гармоничном пении я совсем отрывалась от земли и забывала обо всем. Только здесь я могла найти силы, только здесь была поддержка, только здесь еще существовали гармония и порядок мироздания.
„Они и не знают, как им нужна церковь! – говорил католикос. – Они все забыли, думают, что это скучно. Вот мы и даем им все это великолепие! Мы воскресили древнейшие обряды, красивейшие, полные смысла. Видите, как они бегут сюда, и молодые тоже!"
Патриаршая служба с торжественным входом патриарха в церковь, с обрядом облачения, потом входом в Златые врата алтаря – все это вместе с необыкновенно мажорными, радостными песнопениями создавало настроение уверенности, какой-то торжествующей радости, я бы сказала, даже непобедимости. Мы вставали много раз на колени, поднимались и часами стояли на каменном полу, вдруг охваченные слезами восторга, забытого неземного счастья. Да, церковь сильна там, где страдают, а не там, где утопают в комфорте. И вера здесь была сильнее, чем все, что я уже видела на прибранном, упорядоченном, технически оснащенном Западе. Католикос часами стоял на подмостках, как царь среди всего
79
великолепия, и лицо его светилось. Он молился часто в слезах, держа в одной руке зажженную свечу, а в другой свой патриарший посох-жезл. В церкви можно было увидеть известных артистов, режиссеров театра и кино, художников, ученых.
Старые церкви шестого, седьмого веков повсюду восстанавливались усилиями патриарха, где-то далеко в горах были мужские и женские монастыри и семинария. У грузинской церкви за плечами пятнадцать веков независимости, традиций и необычайного авторитета, которым она пользуется в народе. Даже крупные партийные работники не могут воспротивиться желанию бабушек и родителей крестить детей и закрывают глаза на это – совсем не так, как в Москве. Здесь же родной язык, молитва, церковная архитектура, иконопись, фрески – все это самобытность культуры, самость, которую никому нельзя отдать в рабство. А для нас с Олей служба и литургия были забвением и отдохновением.
В своем кабинете католикос, одетый в черную рясу, выглядел очень скромно и застенчиво. Длинные его черные с сильной проседью волосы были собраны сзади на затылке. В нем был душевный мир, и он так хотел передать его всем другим. Но он хорошо понимал, как далека я была сейчас от душевного мира.
„Люди здесь забыли, что такое любовь. Они думают, что любовь официально упразднена вместе с церковными праздниками – Рождеством, Пасхой. Мы должны снова учить их любви. Вы должны учить их любви! – говорил он, наставляя на меня свой указательный палец. – Вы должны писать своим детям только слова любви – они ведь забыли о ней совершенно! Не ругайте их никогда, не спорьте, только говорите, как любите их. Любовь – победит.
Я бьюсь с моими прихожанами ежедневно. Они ненавидят друг друга, грозятся убить противника и – убивают, действительно! Я говорю им, что даже мыслей о мщении нельзя иметь! Но это – традиция здесь. И меня мои старые враги и соперники грозятся убить – мы живем среди всей этой ненависти, проникающей нам в плоть и кровь. Но не бойтесь! Всегда приходите в церковь. Другие говорят мне, как это прекрасно, что вы и ваша дочь здесь на литургии".
80
Он нередко приглашал нас с Ольгой вечером, после службы, ужинать, за стол, где он сидел, краем глаза смотря в телевизор – его единственное окно в светский и безбожный мир. На столе была вкуснейшая, но постная пища. Кроме нас, здесь часто были и другие гости. Он покровительствовал художникам, расчищавшим старые фрески, восстанавливавшим старые монастыри. Он пригрел нас возле своего любящего сердца, старался внушить мне надежду на восстановление отношений с детьми. А когда Оля научилась болтать по-грузински, его восторгу не было конца.