Разговор между ними произошел в тот день, когда вдруг разоткровенничался Зализо, выигравший накануне четвертной, расплатился со всеми долгами да еще умудрился кое-что переслать многочисленной семье. Выговорившись, Евстафий Селиверстович тотчас же ушел, поспешая ко времени, когда мелкой тыловой сошке уж очень захочется попытать счастья за зеленым сукном. Отставной капитан проводил его прищуренным глазом, помолчал и сказал весомо и уверенно:
– Врет.
– Отчего же полагаете так? – вскинулся Федор, которого чем-то тронул рассказ бывшего искателя истины. – Он говорил искренне, и сомневаться, право же…
– А я и не сомневаюсь, – грубовато перебил Гордеев. – Я без сомнения знаю, что мошенник он и лгун. Заметьте себе, Олексин, что не все мошенничают, но все лгут. Все нормальные люди непременно же лгут, а коли правду режут, так либо с ума сошли, либо в начальники выбились.
– Вы – мизантроп, Гордеев.
Отставной капитан невесело усмехнулся в густые, с обильной проседью усы. Походил по номеру, с хрустом давя тараканов, сказал вдруг:
– Хотите сказочку послушать? Очень полезная сказочка для юношей, кои героев ищут не в Древнем Риме.
– Тоже лгать станете? – ядовито осведомился Федор.
– Непременно, – кивнул Гордеев. – На то и сказка, Олексин, чтоб лгать свободно, так уж давайте без претензий. Стало быть, в некотором царстве, в некотором государстве на глухой и непокорной окраине служили два немолодых офицера при молодом полковнике. Полковник тот был хоть и весьма молод, но уже и знаменит, и отмечен, и геройствами прославлен аж до града престольного, а посему имел отдельный отряд, веру в собственную звезду и жажду славы. Вы слушаете, Олексин, или опять считаете тараканов?
– Слушаю, – отозвался Федор. – Полковник имел синие глаза и ржаные усы, и звали его…
– А вот этого не надо, – остановил Гордеев. – Сказка имен не любит. Так что либо сказку слушайте, либо я гулять пошел.
– Давайте сказку, – лениво зевнул Федор. – О Бове Королевиче.
– Бова Королевич? – отставной капитан неожиданно улыбнулся. – А пусть себе, к нему это подходит. Но сначала об офицерах, коих наречем… Фомой да Еремой. Так вот Фома – из захудалых дворяшек – из кожи вон лез, чтобы только Бове Королевичу угодить. Не из низости характера, Олексин, – мягкий, воспитанный да слабый был господин сей, уж мне поверьте, – а угодничал по той простой причине, по которой наш брат русак скорее всего угодничать начинает: по причине долгов, родственников да несчастий. Вот все это досталось Фоме в избытке – и долги, и родственников орда целая, и несчастий по двадцать два на неделе, а доходов – одно жалованье. Скольким пожалуют, стольким и жив: вам, Олексин, понятна страшная механика сия?
– А Ерема? – настороженно спросил Федор.
– А Ерема из разночинцев, Олексин, ему проще, потому как привычнее и психею его не ломает. Дед у него – вольноотпущенник, отец на ниве народного просвещения подвизался, а самого Ерему в Николаевскую академию занесло. Впрочем, к сказке все это отношения не имеет, а суть в том, что Бова Королевич вздумал на свой страх и риск малым своим отрядом взять довольно сильную крепость. И только к походу изготовился, как ловят казачки немирного турк… туземца, Олексин, туземца. Туземец попался бравый, в лицо Бове Королевичу смеется и на своем туземном языке утверждает, что движется на Бову большой туземный отряд. Врет? Ну так и слава богу, и пусть себе врет, а мы будем крепость штурмовать. А вдруг не врет? Вдруг правду бормочет, басурманская рожа? А коли правду, то о крепости тотчас и позабыть надо и силы совсем даже в другую сторону разворачивать. Понятна вам задача, Олексин?
– Понятна, – без особого интереса откликнулся Федор, хотя все, что касалось Бовы Королевича, слушал внимательно.
– И как бы вы решили ее?
– Не знаю, я не военный. А как он ее решил? Ну, ваш Бова Королевич?
– Просто, как Колумб – задачку с яйцом. Вызвал Фому да Ерему и приказал бить того туземца смертным боем, пока правды не скажет.
– И вы?.. – с презрением спросил Федор.
– И мы?.. – отставной капитан натянуто улыбнулся. – Это же сказка, Олексин, просто – сказка. И по сказке той получается, что разночинный Ерема тут же больным себя объявил, а несчастный Фома, поплакав да помолясь, взял цепь, на которой бадью колодезную крепят, и начал цепью этой…
– Не надо… – брезгливо отвернулся Олексин.
– Это же сказка, так что потерпите, – усмехнулся Гордеев. – Суть ведь не в том, как Фома бил да как туземец кричал. Суть в том, что правду он все же из него выбил: не было никакого отряда, никто ниоткуда не угрожал, и Бова Королевич мог преспокойно штурмовать крепость всеми наличными силами.
– А если и здесь ложь? Если солгал туземец тот?
– Это перед смертью-то? – холодно улыбнулся Гордеев. – Перед смертью правоверному нельзя врать, а то Магомета не увидит и гурии его не усладят.
– Значит…
– Значит, Олексин, значит. До самой смерти в присутствии муллы кованой цепью бил. Плакал, о прощении умолял и бил, вот какая очень русская история, юный друг мой. А когда забил…
– Перестаньте бравировать!
– Когда забил, с облегчением великим к Бове Королевичу побежал. С облегчением и бумагой, в которой арабской вязью все изложено было и подписью присутствовавшего священнослужителя скреплено. Бова бумагу взял, а Фому не принял, будто и не было его вовсе, Фомы этого несчастного, будто бумага по воздуху приплыла. А Фома не понял ничего или понять испугался и все сидел возле палатки. Вышел наконец Бова, глянул на Фому как на пустое место и пошел себе. В нужник. И все офицеры сквозь этого Фому глядеть стали: даже ближайший сослуживец Ерема и тот руки не подал, – Гордеев вздохнул. – Вечером ни к одному костру его не пригласили, никто на слова его не отвечал, будто и не слышал его вовсе, и к утру Фома пулю себе меж глаз запустил. А у него – детей шесть душ, родственных бездельников куча да жена больная да бестолковая.
– Послушайте, Гордеев, это же… Это же ужасно, что вы рассказываете.
– Это же сказка, Олексин, извольте уж до конца дослушать. Так вот взял лихой Бова Королевич крепость и наутро списки отличившихся потребовал. А списки Ерема составлял и включил туда покойного Фому: при боевом ордене и с пенсией, глядишь, что-либо выгореть могло. «Что? – спросил Бова Королевич. – Самоубийце – „Владимира с мечами“? Да за такую награду у меня завтра полотряда перестреляется». И вычеркнул покойного Фому из списков собственным золотым карандашиком. Через месяц Бова Королевич генеральский чин получил, а Ерема – полную отставку без пенсиона и мундира, как человек ненадежный и к службе в Российской империи непригодный.
– Да за что же, помилуйте? Причина ведь должна же быть. Хоть какая-то, хоть видимая.
– За что? – Гордеев вздохнул. – В России, Олексин, все прощают – и длинные руки, и длинные уши. Только длинного языка не прощают, запомните на всякий случай.
Разговор этот оставил в душе Федора гнетущее впечатление не потому, что Гордеев поведал о мерзостях, дотоле Олексину неизвестных, а потому, что Федор, как ни старался, никак не мог припомнить, когда же это он упоминал о кумире своем. А коли не упоминал, то зачем Гордеев обрушил на него ушат холодной воды? Какую цель преследовал, повергая идолов, что хотел доказать, что утвердить? Ответов Олексин не находил и мучился неясными подозрениями. И эти пустые подозрения постепенно, изо дня в день затушевывали и вытесняли из души его картины уродливой подноготной войны, что походя высветил угрюмый бывший офицер Платон Тихонович Гордеев. И вскоре как-то незаметно для себя Федор начал сомневаться в сказочке отставного капитана, а потом и вовсе уверовал, что сказочку сию Гордеев сочинил для собственного обеления, а сам либо трус, либо подлец, либо растратчик. И снова отвернулся, снова замолчал, и Платон Тихонович не беспокоил его более ни вопросами, ни рассказами, грустно усмехаясь в густые усы. И опять писал прошения Гордеев, залечивал синяки Евстафий Селиверстович да считал тараканов Федор Олексин, ночами ощущавший вдруг прилив невероятной решимости непременно с зарею бежать записываться вольноопределяющимся, а поутру вновь переживая очередной и уже такой привычный отлив всех нравственных сил. И гнить бы ему в той кишиневской дыре, если бы у бывшего чиновника Евстафия Селиверстовича Зализо не оказался редкостный, витиеватый, столь любимый купеческими нуворишами почерк. С этим скромным даром Евстафий Селиверстович днем ходил по трактирам, изредка подрабатывая сочинением любовных, частных и семейных писем, а вечерами играл, трусливо мечтая хотя бы удвоить содержимое всех своих карманов, но куда чаще проигрываясь до последней копейки.