Никого из людей, навещавших Аббатство, пока я там жила, не задерживали, если они хотели уехать. А некоторых даже и не принимали. Одна очень известная дама приехала в Париж в надежде быть принятой как знаменитость. Гурджиев не знал, кто она такая, но заметил ее издалека. И велел передать ей, что его нет. Объяснение подобного отказа обсуждалось всеми колонистами и особенно заинтересовало троих из нас, всегда охотившихся за психологическими подробностями; тщеславие этой дамы было слишком велико, потребовалось бы много лет, чтобы его сломить; она была уже немолода, вряд ли у нее что-нибудь получилось бы, а усилия, затрачиваемые Гурджиевым, были бы непропорциональны ее собственным, которые, скорее всего, свелись бы к нулю.
Другим молниеносным посещением был визит в Аббатство одной американки, продлившийся всего три дня. Она вела себя в новых обстоятельствах так, как будто в ее жизни ничего не изменилось, затем пришла в ярость и с презрением покинула Аббатство. Одним из тех, чей отъезд выглядел наиболее трогательным, был человек, объявивший, что у него не хватает решимости предпринять то, что может оказаться лишь еще одной бесплодной попыткой обретения знания. Он уехал грустный. Покинула «Институт» также одна англичанка, которая ассоциировала все услышанное с Буддой и уехала, чтобы продолжать жить по смутному принципу «познай самого себя». Другая женщина уверяла, что в мире можно найти сотни учителей, подобных Гурджиеву, а его Учение не более интересно, чем любое другое. Если бы мы не были уверены, что это Учение уникально (во всяком случае, для нашего времени и местоположения), мы могли бы попасть под влияние различных враждебных ему течений, под влияние тех, кто упрекал Учение и нас самих в излишней материалистичности, тех, кто говорил, что мы загипнотизированы, и тех, кто предрекал наше обращение в мистицизм или в какую-то метафизику. Но труднее всего нам было не поддаться тем, кому даже в самых ясных изложениях доктрины мерещился лишь мистицизм, кто не ощущал Тайны и Знания за самыми парадоксальными высказываниями. Поэтому мы просто старались понять Учение и работать над собой. И то и другое было очень непросто.
В Аббатстве у нас создавалось впечатление, что наши дни сочтены; но в глубине души мы чувствовали, что нам был дан ключ к открытию новой модели мира.
Мы не делали ни одного упражнения из тех, которые самые старые ученики Гурджиева демонстрировали в Нью-Йорке. К тому времени с этим было покончено. Гурджиев завершал последнюю главу своей книги, и все погрузились в ее перевод с русского на английский, французский и немецкий языки. Кроме того, мы работали в огороде, выпрямляли дорожки в саду (»…слишком медленно, говорил Гурджиев, вы должны найти способ оборачиваться поскорее»). Мы косили траву, помогали валить деревья. У меня была беззвучная клавиатура, с которой я ходила иногда в тисовую аллею, чтобы тренировать пальцы для игры на рояле. «Пустая трата времени, бросил мне Гурджиев, проходя мимо в сопровождении музыканта Хартмана. Ищите путь покороче». Позже я расспрашивала музыканта, желая добиться каких-нибудь разъяснений. Хартман сказал мне: «У Аренского на одной руке не хватало пальца, но он мог играть все что угодно и так, как того хотел. Все дело в технике». Он рассказал мне столько нового о механизме взаимодействия человеческого тела с инструментом, что мне захотелось снова вернуться к исполнительскому искусству.
Но я пришла к Гурджиеву не для того, чтобы усовершенствовать свои знания в этой области, мне хотелось побольше узнать о Вселенной. Если бы кто-нибудь задал мне вопрос, что именно мне хотелось узнать, я могла бы ответить с простодушием ребенка: «Хочу знать, что такое Бог». Сейчас, когда мне уже ясно, что я смогла бы связать это желание с сутью собственной жизни, но не сумела этого сделать, меня крайне удручает моя собственная непрозорливость. Если бы я знала, как задать вопрос, если бы я могла быть просто самой собой (ведь я всегда была уверена в том, что умею все делать просто), я бы сформулировала вопрос так: «Что значат слова: «Много обителей в доме отца моего»?» Или по-другому: «Расскажите мне что-нибудь по поводу Тайной вечери! Почему религия не способна дать истинное объяснение этому таинству?» Ответы, которые я могла бы получить, наверняка не были бы истинными (лишь в той мере, в какой вопрос «почему?» поощрялся в Аббатстве), но я смогла бы на десять лет раньше начать работу над разрушением моего представления о себе самой, что предшествует всякому подлинному познанию человека, созданного по образу и подобию Бога. И действительно, слово «Бог» ни разу не упоминалось у нас с того дня, как кто-то решился прямо за столом спросить об этом Гурджиева и тот дал такой ответ: «Не возноситесь слишком высоко!» Мне ни разу не удалось перескочить те барьеры, которые Гурджиев ставил перед нами специально, чтобы мы их брали. Я слишком преклонялась перед всем, что слышала. Я была так уверена в том, что впоследствии, все обдумав, смогу понять, что же означают его слова; я думала только о проникновении в его Учение, которое мне хотелось с кем-нибудь обсуждать. И в то же время я продолжала жить так же, как жила всегда; все воспринятые идеи действовали на мое воображение, и я надеялась, что и воображение окружающих работает в том же направлении, верила, что, если все мы вместе будем мыслить и рассуждать достаточно долго, откровение придет к нам само собой.
Я не сожалею о наших бесконечных дискуссиях, контакт с мыслью Гурджиева в первые годы переживался мною как золотая пора моей жизни. Однако мне стало ясно, что этого недостаточно и так не постигнешь главного. Как только выходишь за пределы абстрактных понятий, начинаешь понимать, насколько поверхностны рассказы о манере Гурджиева излагать тайны своей мудрости ведь это ни в коей мере не затрагивает сердцевины его Учения. Ни в одной публикации (даже в двух серьезных статьях, написанных людьми, с ним работавшими) я не нашла изложения конкретной сути его Учения. Только раз кто-то сказал о нем: «Что поражает в Гурджиеве, так это его необыкновенное чувство здравого смысла. Мой личный опыт напомнил мне опыт одного из посвященных древности. На вопрос друга, что он ощущал, когда был посвящен в тайны оккультного братства, ответил: «Какой же я дурак, что не догадался сам о тех истинах, которые в нем проповедуются».
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА КЭТРИН МЭНСФИЛД
Д.Г. Лоуренс сторонится Гурджиева. Кэтрин ищет целителя души. Джон Мидлтон Мурри не способен забыть о самом себе. Супружеская пара становится жертвой многих болезней. Возвращение к нормальной жизни ни к чему не приведет, нужно начать новую жизнь. Кэтрин делает первый шаг навстречу Гурджиеву. Драма разражается в Лондоне.
ЛОУРЕНС отказался пуститься в гурджиевскую авантюру. Он был уже почти готов поверить, что найдет в Учении ответы на беспокоившие его проблемы. Более того, он, безусловно, так считал. Но не мог решиться преодолеть рубеж. Ему казалось, что если он примет умственную дисциплину, требуемую Гурджиевым, то потеряет творческую свободу. Больше всего он опасался, что ему придется пересмотреть свою слепую веру в великодушие судьбы по отношению к нему. А эта вера заменяла ему религию. Ему казалось, что, как бы он ни поступал, благотворная сила ведет его, Лоуренса, к Свету, направляет его тем увереннее, чем больше он отдается всей сумятице человеческих страстей, требуя от него немногого чтобы он отдавался им с сердцем и душой, открытыми для всего возвышенного. Я говорю «немногого», ибо он был уверен, что именно так им и отдается. Отправившись к Гурджиеву, он должен был бы отказаться от этой веры, которая придавала его жизни особый смысл, заключавшийся в самолюбии и даже самолюбовании.
Кэтрин Мансфилд догадывалась, каковы были колебания ее старого друга. «Лоуренс и Э.М. Форстер такие люди, которые, если бы захотели, смогли бы оценить это место, пишет она своему мужу по поводу Аббатства. Но мне кажется, что гордыня Лоуренса будет ему в этом помехой». Гордыня и впрямь помешала ему. В то же время нет никаких оснований считать, что он поступил неправильно.