— Она была всегда с открытым сердцем, — тихо проговорила Вера. — И лицо, и дом всегда были открыты всем… В терпении, великодушии… В силе — тоже.
— Мы подобны детям, — сказал и я. — Сидим, окликаем друг друга. Говорим — играли, а вы не плясали, пели вам плачевные песни, а вы не плакали… Мы боимся, как бы от нас что-нибудь не взяли…
— Будет тебе, Василий, — остановил меня Савелий. — Это, пожалуй, тоже нехорошо. Казниться…
В это время дверь тихо отворилась, и вошла Настена. Весь ее облик пылал силой, красотой… Она увидела нас всех, склоненных над столом, наверное, кое-что и слышала (я помнил, как она не любила речей, длинных разговоров, как была своенравна…), улыбнулась, оглядев всех, и сказала, что пришла от бабушки.
— Кланяется всем, — говорила она, продолжая улыбаться.
— О чем говорила? — спросила Вера.
— Сейчас я к вам вернусь… — Настена скрылась за печкой, потом скользнула в свою комнату.
Возвратилась она в голубом платье, забрав волосы с лица и заколов их сзади, открыв и лоб, и шею, и уши. Так когда-то причесывалась Маша, она и платье это голубое оставила Вере, когда мы уезжали. Вот чем объяснялся наряд и прическа Настены.
Я не стал делать вид, что ничего не заметил, наоборот, кивнул ей: все вижу и понимаю. Вера покраснела. Савелий, кажется, догадался, в чем суть. А Николай улыбнулся — мол, он тоже не лыком шит, — и стал собираться. Прежде чем уйти, попрощался с каждым, спросил еще Настену, как там бабушка Марья.
— Хорошо, — ответила Настена, наградив его долгим взглядом. — Вы, Николай Степанович, не беспокойтесь, ей хорошо. Но я удивляюсь…
— Чему? — спросил Николай, остановившись у двери.
— Да так… Николай Степанович.
— Все понятно, — улыбнулся Николай. — И я могу сказать. В своей жизни еще не видел подобной… Ты меня прости, Вера, но твоя Настена будет подобна Марье… — после этих слов он сделал небольшую паузу и, оглядев всех уже серьезным взглядом, сказал. — Прощаюсь еще раз со всеми. Рад был узнать вас, — обратился он к нам. — Надеюсь увидеться.
Дверь за ним закрылась, и потом было слышно, как отъехал грузовик.
— Бабушка вам тоже велела кланяться, — Настена обернулась ко мне. — Но просила больше не приходить.
— А что она передавала нам? — спросила Вера.
— Не надо, мама. Она очень тебя любит и все спрашивает, спрашивает… Но у нее бывают… бывает вот такое… Она и меня, случается, не узнает. Она и себя не узнает.
— Ладно, не надо, — вздохнула Вера.
— А Василия узнала, Василия Ивановича, потому что давно не видела. Она сказала еще, чтобы вы, Василий Иванович… не забыли взять… Это в ее избушке… Там много чего осталось, — улыбнулась она, — например, ваши сапоги болотные, плащ, удочки… Вы бы когда пригласили к себе, в ваше пристанище… На Унже… тут не так-то далеко, думаю… До дома вашего. Бабушка сегодня была весела, песни пела… — вдруг покраснев, прервала разговор Настена. — Я хотела записать, но у меня плохо получилось… — И снова. — Интересно, как вы там живете?.. Местность я ту знаю, бывала…
— Это она вас разыскивала, — сказала Вера. — Я таить не стану.
— И не надо, — вспыхнула Настена.
— Отчего же! — растерялся я.
— Будете в Москве, и ко мне загляните, — вступил в разговор Савелий.
— Спасибо… и оставим пока это, — попросила Настена. — А то как будто вы уж теперь собираетесь уезжать… Да, совсем забыла… Звонила я сегодня своей подруге, вы ее должны помнить, Василий Иванович. Она с нами на лодке, бывало, каталась. Катенька.
Савелий хмыкнул. А я вспомнил, как поздним летом отвозил девочек на рыбные места. Они любили вдвоем порыбачить и, наверное, в тишине о многом поговорить. Тогда они еще были школьницами.
— Ну вот, — продолжила Настена. — Звонила я ей, конечно, похвастаться, что вы приехали да еще с художником! Борода такая пышная, прямо ужас… Не сердитесь, Савелий, да и вижу, не сердитесь. А моя бедная Катенька — в слезы. Говорит — врачи разбегаются. А она только недавно институт закончила, самый молодой врач в усадьбе Нероновской… в больнице… Ревет, не остановишь. Даже Оля, наша телефонистка, не удержалась, вступила в разговор: я, говорит, разъединю, если будешь плакать. И тоже стала ее успокаивать. Помогите, Василий Иванович!
Я смотрел на нее. Не отводил взгляда.
— Вот! Конечно! И я обещала, что вы к ней съездите. И что-нибудь сделаете. Придумаете… Поможете. Вы ведь все умеете.
Я взглянул на Веру. Она сидела потупившись, как будто о чем-то задумалась, как будто что-то решала для себя.
— Мама, — заметила это ее состояние Настена, — Я тебе что хочу сказать… Как портрет хорош. Какая ты у нас красивая, мама! Только вы, Савелий, этот портрет не увозите с собой. Пусть здесь останется. Вы еще нарисуйте, чтобы в Москве был тоже. Чтобы все приходили к вам и спрашивали: «А это чей портрет?..»
— Я так и сделаю, — сказал Савелий. — Так и хотел. Чтобы и у меня было на что посмотреть и о чем подумать… Я и вас, Настенька, если позволите, нарисую.
— Меня не надо, — застеснялась Настена. — Василий Иванович… Так что же?.. Так как же, Василий Иванович?
— Боюсь, из меня плохой помощник и защитник. Но можно и сходить.
Это она нас задержать хотела. И дело нам дать.
— Прошу вас всех, — улыбнулась Настена, — не делайте мрачных лиц. — Подняла глаза на Савелия: — Мне теперь надо идти, обратно в интернат. А вы, Василий Иванович, как раз управитесь. Да и не в избе же вам все время сидеть, мужикам! О чем я прошу — это очень важно. Ну, дядя Вася!
— Да едем мы, едем, — оживился Савелий. — Вы, женщины, бываете иногда слишком назойливы.
Настена зарделась, но сдержалась, смолчала.
Вера улыбалась, покинуло ее на мгновение тяжкое состояние, смотрела на дочь.
— Хорошо, Настена, успокойся, мы сходим в Нероново, — сказал я. — И не сердитесь на Савелия, он добрый.
— Вижу.
— Так уж и видите!
Савелий явно любовался Настеной. Он поднял с колен доску, отошел в сторону и поставил ее на сундук, прислонив к стене. На коричневой бумаге была изображена голова молодой женщины, с вызовом обращенная к зрителю.
— Ты, кажется, пользуешься успехом, — говорил я Савелию, когда мы на лыжах стали взбираться на косогор и деревня осталась в низине. Справа был виден монастырь, коричневый, красный на синем снегу, куда, наверное, уже добежала Настена.
Савелий молчал, тяжело поднимался, кряхтел, сопел — не знаю, что на него накатило и кого он изображал. Спортсмена-лыжника или неудачливого ухажера… Но как же было хорошо, несмотря ни на что, снова оказаться с ним вдвоем! Может быть, он это тоже чувствовал.
— Что ты меня изучаешь? — спросил вдруг Савелий. — Я пока не твой персонаж.
Он был ранимой натурой.
Наконец подъем кончился, слева теперь стали видны леса бескрайние, дорога спускалась ровная и стремительная, как стрела, к большой деревне. Савелий вдруг сорвался и, сильно оттолкнувшись палками, понесся вниз, чуть в стороне от дороги. Я хотел броситься сразу за ним, но тут же остановил себя. Мне хотелось посмотреть, как он будет спускаться. Конечно, спуск не такой уж и крутой. Я помнил Савелия в Домбае… Это было зрелище — хо-хо-хо! Но тут совсем другое — плавное скольжение по русским холмам…
Он шел удивительно легко, снежная пыль оседала по его следу.
Встретились мы на сосновой опушке, Савелий как ни в чем не бывало загорал, расставив палки и упершись в них. Я последовал его примеру.
— Мы поспеем в эту твою «усадьбу»? — сказал он наконец.
— Местность, история, вопросы… — начал перечислять я.
— Ты давай не дури, — говорил Савелий. — Понятней, проще… Куда нам двигаться? Как себя вести?..
— Единственное, что нам надо, — это радоваться и быть самими собой. Давать отчет о своих поступках.
— Ты опять за старое… Хорошо. Иди вперед, я за тобой.
На озере было тихо. Ослепительной белизны поверхность как будто колышется, и все озеро видится охватным, близким — края темные и резко очерчены. А там, у монастыря, — колокольня и собор будто слились. На озере заготавливают лед — секут, режут на куски и укладывают рядами, словно строят жилище… Вблизи зеленого оттенка, а издали удивитель-кого голубого цвета, отличного от речного льда, Я видел и слышал все, что было в округе: и зимнее необъятное небо, и солнечный свет зимних морозов, и леса бескрайние, и тишину, невозмутимость природы. Тихо было кругом, до страха тихо.