Марья лежала навзничь, глаза ее были открыты, и голос ее как будто пел:
— …Изнемогла я, но буду призывать… от восхода солнца и до захода… есть уста, но не говорят… есть глаза, но не видят… есть уши, но не слышат… есть руки, но не осязают… есть ноги, но не ходят… буду призывать… изнемогла я… — Она перестала говорить, не двигалась, слышалось теперь только клокотание.
Я совсем близко подошел к ней и сел на стул, на котором, думаю, сидели многие из округи Марьиной, не только Настена, Вера, Борис… как это всегда было при ее жизни в доме.
Лицо казалось одухотворенным, волосы белые прибраны, голубые глаза смотрели строго и радостно. Руки лежали поверх белого покрывала, гладкие, как будто девичьи. Но что меня поразило — невероятная, быстрая перемена в лице, как будто это ветер гулял или солнце то всходило, то заходило. Некоторые выражения я помнил, угадывал, узнавал, но было и что-то далекое, неузнаваемое — как бы повторение всего пути ее жизненного.
Я долго смотрел на нее и ничего не говорил. А она как будто и не видела меня, хотя глаза и все лицо ее были устремлены на меня.
Прошло время, не знаю, сколько времени прошло.
— И ты прилетел, голубок, — сказала она ровным, без выражения голосом. — Постарел ты… Песню спой. Платок хочу… — и она снова замолчала.
Я ничего не говорил, не нашел я еще такого слова, которое было бы единственно для Марьи, «стою с поникшею главой…» — с которого надо было начать, хотя и жило во мне такое слово, я знал. Мне хотелось верить, что она узнала меня, что помнила.
— Виноват я перед тобой, Марья… Прости меня.
— Бог простит. А мне не за что…
— …Празднословия не дай душе моей… И дух смирения, терпения, любви… Буду тебя всегда помнить.
— Какой день, голубок?
— Пятница.
— А час?
— Нет еще девяти…
— Ладно… Ты сохрани слова и слагай в сердце своем… Будь милосердным, ищи и находи. А кто ближний мой?
— Все, Марья, ближние твои… С кем ты косила и молотила, с кем пимы катала, лен убирала, спала на нарах из жердей в войну, когда женщины стали лесорубами, с кем плоты гнала по реке, с кем встречалась в поле, в лесу…
— Не так и мало назвал. — Вдруг глаза ее стали пронзительными, как прежде когда-то. — Что только истинно, что честно, что справедливо, что чисто, что любезно, что только добродетель и похвала — о том помышляй. А теперь уходи, устала я. Сейчас и Настена придет, она умеет. Помни обо мне, что я тебе сказала… Больше не приходи… Дай поцелую тебя, нагнись. А теперь ступай, навсегда.
Я вышел тихо, никем не замеченный, и, уже проходя по коридору, мимо спящей в той же позе няни, услышал, как Марья стала голосить, протяжно, причитая…
Снова подойдя к заснеженному озеру, я подумал, понял, осознал, как быстро и невозвратно ушло время с тех пор, как я здесь жил. И понял еще, что теперь здесь я был путником… И такая боль охватила меня, как будто даже слепнуть стал… Не покидай дом свой или не возвращайся в него слишком поздно. А я думал найти тут все по-прежнему: и Марья в саду под вишнями, и Настена, приподняв платье, ступает в воду, и Алевтина со стариком развешивают сети, и Екатерина Михайловна с Илларионом Петровичем перекрикиваются звучными голосами, и мы с Машей плывем в лодке, огибая камыши, к песчаной отмели… Всего этого уже не было, все надо было собирать и собирать в памяти. И в этой памяти искать, вспоминать, догадываться, предполагать, ощущать… Как много там осталось!
Я пошел ходко к дому, не зная, что сказать Вере, Борису, Настене.
Меня встретил Савелий. Спасибо ему, что он есть. И пусть он шутит и балагурит, как ему угодно. Глаза его, удивленные, смотрели на меня радостно, в ожидании. Он вряд ли помнил Марью, может быть, мимоходом, по моим рассказам, как куст, как вишневое дерево или радостный спуск к озеру, — для него тогда все было радостью. Он был во цвете лет своих.
Я ждал прикосновения руки его.
— Ты оттуда? — сказал он, внимательно вглядываясь в мои глаза. — Как Марья?
Значит, он знал, Вера не удержалась, рассказала ему. Но что она могла рассказать?
— Все спокойно, Савелий. Время ее ушло. Она при смертной дороге…
— Я так и почувствовал. Вера отвела меня в дом Марьи. Я там все увидел. Ты сам принимай решение. Я так говорю, потому что хочу знать, что мы будем делать все это время. Можно многим заняться… и я могу помочь… или буду рисовать…
— Спасибо тебе, Савелий.
— За что, Василий! Я хочу помочь тебе. Кругом красота. Радость безмерная…
— Вот и не спрашивай ни о чем.
— Может быть, ты не так говоришь? Не надо…
— Ты во всем прав. Радоваться надо, а не печалиться. Так и Марья завещала.
— Всему, что скажешь, буду следовать, — сказал Савелий.
Мы уже подходили к дому.
— Как нам войти? — спросил я в растерянности.
— Там Вера, Николай… Настена еще не пришла. Вера все допытывалась: да как мы в Москве живем, да что за «имение» ты приобрел на Унже… Я, как мог, рассказывал… Хорошо, Настены не было.
— Это почему же?
— Робко мне перед ней.
— И мне тоже.
Савелий осторожно стал спрашивать о Марье, как будто проверял состояние моей души. Он помочь мне хотел.
— Она узнала меня, кажется…
— Ну вот видишь!
— Да. И она говорила мне… говорила, чтобы я был самим собой…
— Я слушаю тебя.
— И еще, чтобы мы жили в мире. Чтобы не сворачивали, какие бы трудности ни подстерегали нас. Чтобы мы были достойны своего пути. И не было бы в жизни нашей скуки, неверия, скорби… Она сказала: радуйтесь. И делайте исправно свое дело. Так мне слышалось…
— Ты думаешь, что Настена сейчас у Марьи?
— Или сейчас, или вскоре придет… Она знает, что Марье отпущено не так много, совсем немного…
— Тебе тяжело…
— Мне больно.
— Почему ты не остался здесь? Не приезжал… Это удивительные места. Люди какие… Таких редко встретишь, — Савелий подошел ко мне совсем близко, хотел было обнять меня, но удержался, только посмотрел долго-долго, так, как будто он увидел наше свидание с Марьей. Когда-то…
Я не стал ему отвечать, просто взял за руку, и мы пошли в дом. Пока я не знал, что там буду говорить, делать…
Николай сидел в уголке как-то незаметно. Только кивнул, когда мы вошли, Вера будто спокойно отнеслась к нашему появлению.
— Пришли, — сказала она тихо. — А Бориса все нет, видимо, задержали… Николай вот говорит, что, пожалуй, до вечера теперь не вернется. Сам собирается к нему ехать…
Она, кажется, не хотела, чтобы я заговорил… Я заметил доску с приколотой бумагой и на ней, карандашом и углем — набросок. Поражала напряженность линий — Савелий был большим мастером. Меня поразило другое. В чертах лица Веры, как бы за ней, находился образ Марьи. Как это у него получилось? Она, вероятно, рассказывала, когда он рисовал, или он помнил все время, что я у Марьи… Рисунок притягивал с невероятной силой… Вера заметила, что я наблюдаю, но ничего не сказала. Савелий, конечно, догадался и хотел о чем-то спросить у меня, но не решался. Все теперь стало непросто… И я был виновен.
— Что ты сказал, Василий? — Вера остановилась, замерла у стола.
— Ничего, — откликнулся я. И добавил: — Не велела она мне больше приходить.
— Узнала тебя, признала… И Настену принимает. Нас только не видит, не замечает… А врачей не видел? Не говорил?
— Не видел, — сказал я, не поднимая глаз на Веру. — Думаю, ей там хорошо, она ведь когда-то няней работала в этой больнице… Да ей везде хорошо.
— Действительно, всегда она была при деле, в работе, и песни пела, — сказала Вера, подсаживаясь к столу.
Николай поднялся из своего угла к нам.
— Я тоже хочу сказать… Марья за свою жизнь научилась быть довольной тем, что у нее было… умела жить и в скудности, умела жить и в изобилии… Всему научилась. И другим, как могла, передавала это же нехитрое, неистребимое умение. Строила дом наш усердно, заботясь о крепком основании, о добротности, так, чтобы никакие стихии не могли поколебать его.