Читая эти статейки, я невольно вспоминал сценки времен моего детства в родном городке: на ступеньках постамента статуи девы Марии, подремывая, сидят со своим скарбом — железками, проволокой и мышеловками — старые жестянщики в ожидании, пока их позовут оплести проволокой треснувший горшок или запаять чугунок. Из дверей своего заведения, расположенного напротив, в здании общинной ссудной кассы, жестянщиков разглядывает парикмахер пан Ганзлик и по понедельникам, когда клиентов негусто, посылает ученика, чтоб тот привел кого-нибудь из стариков и поучился на нем обращению с бритвой. Бедняга, на которого падал жребий, поддавался уговорам, так как не в силах был отказаться от дарового бритья. Побывав в парикмахерской, жестянщик становился совсем другим человеком, он утрачивал облик, потому что запущенная, тронутая сединой щетина как-то больше шла старику. Его вынужденная и притом живописная неопрятность выглядела естественно; в этой бедности было свое достоинство и какая-то своеобразная босяцкая красота. Из парикмахерской же выходило жалкое создание, изрезанное и окровавленное. Увидев свое отражение в зеркале, он наверняка расплакался бы. Его сотоварищи прикрывали веки, притворяясь, будто ничего не замечают. А он чувствовал себя смертельно оскорбленным.
В литературе не всякому быть Львом Толстым или Гёте, но свое лицо надо иметь каждому.
Помню фотомонтаж Ивана Галека «Уход Толстого», опубликованный в «Даве». Березовая роща, огромные деревья, лесная поляна, заросшая травой дорога, и на ней едва заметна сутулая фигура человека в белой рубахе, уходящего вдаль. Разительный и незабываемый контраст между величием природы и человеком. Обычные мерки казались неуместными.
Толстой!
Уходящий Толстой.
Человек будто песчинка. И такой гигант! Величественнее вековых деревьев.
* * *
…Я тоже полюбил Братиславу, но произошло это не сразу. Мое отношение к ней складывалось годами, когда я ходил по ее улицам и мостовым, где безвозвратно затихали шаги моей юности… Одиннадцать лет я дышал ее воздухом, и годы, прожитые в Братиславе и давно ушедшие, до сих пор в моей памяти — как живые.
Тогда все было в состоянии становления, еще не остывшее, не сложившееся. Новая жизнь, рождавшаяся в невероятных муках, пробивалась к солнцу, и ее восторженно приветствовало новое поколение. Все старое и враждебное имело в своем распоряжении власть, силу, деньги. Все молодое — энтузиазм и яростное желание драться. Молодость не боялась подвергать себя испытаниям, сносить удары, терпеть поражения.
Те, кто время от времени пытаются утверждать, будто культура и искусство развиваются согласно своим собственным законам и независимы от общественных процессов, явно никогда в жизни не испробовали на себе захватывающей силы этих процессов.
В первые годы после войны положение словацкого народа определяло характер и всей его культурной жизни. Антагонистические силы обретали в искусстве свое адекватное воплощение. Искусство и литература отражали действительность той поры. Они шли рука об руку и расходились, вместе завоевывали для себя общую базу или выступали друг против друга, объединенные благодаря завоеванным ценностям и расходясь из-за углубившихся непреодолимых разногласий.
Я знал многих поэтов старшего поколения — Мартина Разуса, Владимира Роя и Штефана Крчмеры, прозаиков — Кветослава Урбановича, Эло Шандора, Яна Грушовского, Гронского и Голеци, с большим уважением относился к литературоведу Франтишеку Вотрубе{140}. Но сердце мое принадлежало тому новому, что заговорило новым поэтическим языком, стало выражением новых веяний в искусстве, к ним обращались надежды простых людей. Мы оказались в трудных условиях, которые никак не устраивали нас. В общественной жизни наблюдалась большая разобщенность; разделение по политическим и религиозным принципам. Так выглядела на деле искусственная концепция единого чехословацкого народа{141}, обособленный автономизм; и на этом фоне четко выделялась тенденция коммунистов объединить прогрессивные силы обоих народов и национальных меньшинств, населявших Словакию. В Словакии соперничали католицизм и лютеранство, старая мартинская культурная традиция и масариковский реализм{142}.
Карикатура на Лацо Новомеского.
На страницах журналов велись всевозможные бесплодные дискуссии, немало крови всем попортил тезис о том, будто не существует самостоятельного словацкого языка, следовательно, и словацкой нации. Сторонники автономизма злорадствовали, но представители прогрессивных направлений с возмущением отвергали подобные измышления. Лацо Новомеский написал тогда брошюру «Маркс и словацкая нация». Велись нескончаемые споры о положении Словацкого национального театра, о развитии словацкой техники, базой для которой предстояло стать Кошицам, о традиции и модернизме и о том, откуда берет начало история Словакии. На повестке дня стояли многие жгучие проблемы, но для их решения недоставало средств и доброй воли. Словацкие писатели сетовали, что в Чехии не читают словацких книг. Выставки словацкого искусства, прошедшие в Праге, можно было сосчитать по пальцам.
Весомый вклад в урегулирование этих споров внесло пражское издательство «Дружстевни праце»{143}, издавшее на словацком языке роман «Поле невспаханное» Петра Илемницкого, «Тернистый путь» Франё Краля и «Туман на рассвете» Мило Урбана. Вместе со стихами Лацо Новомеского, близкими по духу молодой чешский поэзии, «Дружстевни праце» представило эти произведения на суд читателей. Такое многообещающее начинание свидетельствовало об углублении интереса к словацкой культуре. Роман Петра Илемницкого вышел вскоре на немецком и датском языках. Вышел по-немецки и «Живой бич» Мило Урбана. Большая заслуга в этом принадлежала Ф. К. Вайскопфу, давно сотрудничавшему с берлинским издательством «Малик». А Вайскопф взялся за это в свою очередь благодаря Клементису, с которым дружил.
«Дружстевни праце» открыло в Братиславе свой филиал, и тут повеяло бунтарским духом этого прогрессивного издательства, которое представлял энергичный Вацлав Полачек, ставший восторженным почитателем всего словацкого.
В Пештяны приехал лечиться Ф. К. Шальда и с тех пор, особенно после встречи с Клементисом, стал живо интересоваться словацкой литературой.
Теперь вопросам словацкой культуры больше внимания уделяли и журналы. Белградский «Нолит» опубликовал мою статью о молодой словацкой поэзии. Книги Краля вызвали интерес в Советском Союзе. «Кмен»{144}, «Розправы Авентина» и «Творба» во главе с Фучиком просили меня регулярно присылать им информации о культурной жизни Братиславы. «Народни освобозени»{145}, имевшее в Братиславе собственного корреспондента, немного ворчливого, но в общем жизнерадостного Иеронима Голечека{146}, завело постоянную рубрику о словацкой культуре, для которой писал Даниэль Окали.
Фучик передавал из Праги: «Пришли еще что-нибудь, и поскорее».
Лед безразличия к словацкой культурной жизни тронулся. Способствовал этому Илья Эренбург. Его очерки о Словакии читали в Париже и в Москве. Для «Дава» писали и чешские авторы. О Словакии знали Ромен Роллан, Барбюс, Горький, Людвиг Ренн{147}.
От Праги до Братиславы словно стало ближе. К тому же наладилось воздушное сообщение. Среди пассажиров первого рейса был и я. На трассе курсировали старые австрийские самолеты типа «Бранденбург». Рейсы совершались без штурмана, в самолете сидели пилот и два пассажира, в кабину забирались сверху по приставной лесенке; когда вы усаживались, над вами закрывали капот.
В Словакии побывал С. К. Нейман и написал о ней книгу репортажей{148}. Несколько прекрасных стихотворений о Словакии написал Йозеф Гора. На сцене Словацкого национального театра пожинали лавры чешские актеры: драматические — Ян Пивец, Владимир Лераус, Иржи Догнал, Франтишек Вноучек и Люба Германова, а в опере — Марта Красова и Бронислав Хорович{149}.