Литмир - Электронная Библиотека

* * *

Говоря о создании «Дава», непременно вспоминают Завадку. Там в двадцать пятом году впервые сошлись основатели группы — Клементис, Уркс, Илемницкий и Светлик. Они разбили в лесу лагерь, в часе ходьбы от деревни, на берегу бурного горного потока, где в изобилии водилась форель.

От лесного управления в Завадке вверх в горы курсировал по узкоколейке паровозик, свозивший к лесопилке тяжелые стволы. Неподалеку от лагеря находилась охотничья избушка «Клатно», где можно было купить молоко. Туда вела крутая лесная дорога, по ней лесорубы ходили на работу и возвращались домой в деревню.

Завадку открыл, скорее всего, Владо Клементис. Его родной Тисовец находился неподалеку отсюда, и он исходил все эти места вдоль и поперек до самого Муранского замка и Кралёвой Голи. Это и в самом деле был глухой уголок. Кроме лесорубов, тут не встретить было ни живой души, разве что медведя, да и то если повезет. В здешних местах жило их несколько, но увидеть медведей было непросто: они избегали людей и прятались в труднодоступные чащобы, куда их загоняла наступающая цивилизация, пусть и весьма примитивная в здешнем ее виде.

В деревне было две корчмы. Одну держал еврей, другую — торговец Гавалец. В той и другой продавалась паленка, способная довести до буйства. Учитывая этот факт, оба корчмаря отгородились от посетителей деревянной решеткой из частых вертикальных реек до самого потолка, в которой было проделано оконце. Если после возлияний страсти чересчур накалялись и глаза у мужиков начинали недобро сверкать, оконце закрывалось, и уж тогда не получить было ни капли. По эту сторону решетки посетители могли вести себя по собственному усмотрению, скажем, ломать столы и стулья. Потом корчмарь все равно высчитывал у виновников за весь причиненный ущерб. Завадка нередко пила с горя. Случалось, стояла лесопилка, не валили лес, тогда спичку и ту приходилось расщеплять пополам. Или когда бастовали. В безработицу сюда вереницей тянулись судебные исполнители, их выгоняли из деревни цепами и косами, а затем непокорных угрюмых бунтарей уводили жандармы в быстрицкий окружной суд.

У Гавальца мы покупали хлеб, картошку, соль, овечий сыр, колбасу, иногда — баранину и готовили плов. Ходили мы к нему раз в три дня, главным образом за хлебом, которого съедали много. Кроме хлеба, основной нашей пищей было молоко из клатновского охотничьего домика.

В первое же лето в Завадке я очень сблизился с Эдуардом Урксом, которого до этого видел лишь мельком. Поначалу он казался мне замкнутым и язвительным, темные колючие глаза его насмешливо поблескивали. Но это было первое впечатление. Уркс, отличный товарищ, человек добрый и легко уязвимый, свою мягкость пытался иногда прятать за сарказмом.

Что формирует человека и определяет его жизненный путь? Случайности? Почему человек стал писателем, журналистом, политиком, когда с таким же успехом он мог стать юристом, ученым, инженером и кем угодно еще? Мы метались в поисках себя, а Уркс — уже сложившаяся личность — отличался способностью творчески и философски мыслить. Талантливый прозаик, проницательный и тонкий литературный критик, публицист, журналист, философ. Достаточно вспомнить его остроумные лирические рассказы, подписанные псевдонимом М. Ц. Бисс, суждения о книгах, с которыми, может быть, необязательно было соглашаться, но они свидетельствовали о твердых убеждениях компетентного знатока литературы, для которого никогда нет ничего безразличного. Поражала философская эрудиция Уркса — ведь он не закончил курс, расстался с литературой, забросил науку и отправился бороться за счастье народа как редактор «Правды» — газеты словацких коммунистов.

* * *

Мне нередко приходилось слышать: «Не будь олухом, не принимай все так близко к сердцу». Видно, я родился на другой планете. При всем своем сумасбродстве я принимал близко к сердцу все, что только можно было, а было всего немало. Волнение за близких, за людей вокруг, за судьбы мира. Даже когда я смеялся и шутил, где-то глубоко во мне сидела тревога, как бывает, когда человек надышится светильным газом — пока вытравится он из легких, пройдет не меньше года. Таким представлялся мне неустойчивый характер жизни после мировой войны, стабильный не более, чем Версальский мир.

Мне очень хотелось поделиться своими мыслями, но не хватало опыта — я не умел изложить их на бумаге, не знал, какую выбрать форму, какие слова.

Я попробовал учиться мастерству у сложившихся писателей, но ведь каждый из них прожил свою жизнь, не похожую на мою. У одних она была богаче, насыщеннее событиями, они писали с поразительной уверенностью и знанием дела о встреченных ими людях, делали их героями своих книг. Жизнь других была устроенней, хотя беднее событиями, чем моя, но они сумели развить свое воображение. Я не был уверен, что моя внутренняя жизнь представляет интерес для других, писать об этом казалось нескромным. Выходило столько замечательных книг! Я же с трудом мог накропать стишок. Но в один прекрасный день я все же отважился взяться за прозу — и словно пустился в путь с завязанными глазами, Я понятия не имел о композиции, не знал, как избежать других подводных камней писательского ремесла. Поднаторев немножко в поэзии, вы принимаетесь за прозу — и словно с крутого утеса бросаетесь в волны отчаяния. Средства, которыми вы владеете и которые уместны в поэзии, например сжатость формы, в прозе вдруг оборачиваются невыразительной банальностью: «Встал, улыбнулся, вышел вперед и воскликнул… Отломил хлеба, снял рубашку, заложил руки за спину…» У меня немало оказалось таких фраз, и я принялся их вычеркивать; книжка становилась все тоньше и тоньше. Ничего в ней не раскрывалось глубоко, только намечалось. Но за скупыми строками уже тогда крылся страх, еще не осознанный всеобщий страх. Рубили лес, строили полигоны. Не успели народы перевести дух, забыть о прошедшей войне, как новая война стучалась в дверь.

Вот строки из этой книги:

«Жизнь — совсем не то, что роман.

В романе действие спрессовано в цельные, законченные главы, оно течет плавно, будто реки по равнине.

У нас, правда, нет равнин.

Зато есть горы — лесистые и голубые, протянувшиеся с запада на восток.

Реки наши — дикие и стремительные, с Шумавских гор приносят они в долины запах леса и одиночества.

Леса — мужественные, смолистые и суровые, они переваливают через горы, будто стада диких слонов.

Какая может быть жизнь в этих удивительных местах?

Печально шумят реки.

И ветер исхлестывает неспокойные судьбы людей».

Получилась лирическая деревенская проза, рассказ о лесе и лесорубах. Друзья были разочарованы. О лесе писали Ян Врба и Карел Клостерман{138}, далекие от современного мира. А я ведь кричал вместе с остальными: «Старый роман умер, да здравствует новый роман!» И кое-что знал о послевоенном кризисе романа; углублению этого кризиса способствовали дадаисты, лефовцы, конструктивисты и прочие «попутчики». Все журналисты писали только об этом. С большим удовольствием прочитал я «Голый год» Пильняка, «Фальшивомонетчики» Жида, «Трест Д. Е.» Эренбурга, «Холеру» Стоянова, «Поля пахоты и войны» Ванчуры, «Дину» Карела Конрада{139} и «Огонь» Барбюса. Но писать я мог лишь о своем, о том, чем я жил. О благоухающей весенними запахами земле, о тенистых лесах, о суровых мужественных лесорубах, о тяжком труде, о людях, работающих в поте лица, о теплых ночах, когда зажигаются звезды над израненной землей. О грустных далях, о печальной действительности… О том, как шумят реки, как позвякивает, зацепляя камешки, лемех плуга, и что горе всего ближе слово горе.

Критики моего опуса писали что-то о Тургеневе и о «новорусском» влиянии, об обостренной восприимчивости, о любви к родному краю, но также — о буре в стакане воды. Уж чего-чего, а бури в стакане воды я не устраивал! Необъективная критика меня задела. Я тоже писал критические статьи, и, возможно, на меня обижались. Но я никогда не находил удовольствия в том, чтобы кого-то оскорбить, предвзято осудить и вообще позволять себе издевательские выпады. Злопыхательские статьи я с отвращением откладывал в сторону, как и статейки, по которым сразу было видно, что авторы их только-только учатся писать, не знают ни жизни, ни литературы, а те, против кого направлены их рецензии, — подопытные кролики, на которых начинающие критики оттачивают зубы.

37
{"b":"967557","o":1}