Все, что происходило не только в Братиславе, но и на Кысуце, на Верхнем Гроне, в Кошутах и Нитре, мы переживали как свое кровное дело и во всем принимали деятельное участие.
Когда я окунулся в атмосферу искусства, мир стал казаться мне прекраснее, а действительность словно бы обогатилась еще одним измерением. Раньше я думал, что искусство и литература существуют для того, чтобы развлекать людей. Теперь я начал понимать, что во всех свершениях искусства проявляется неудержимое движение жизни, что всякий раз, когда художник видит что-нибудь по-новому, он касается процессов и изменений, которые происходят около нас, но которых мы не осознавали. И художник высвечивает их светом своего таланта, открывает для нас их суть. А если ему удастся эти процессы и изменения в мире и в людях запечатлеть особенно правдиво и ярко, то произведение обретает жизнь и живет вечно или по крайней мере до тех пор, пока не состарится и не умрет, как старится и умирает человек. Для меня вдруг стало понятно также, что новому видению должно сопутствовать стремление выразить его новыми средствами, новыми, неизбитыми словами, которые писатель и ищет для этого.
Мне стало ясно, что для писателя слово является таким же строительным материалом, как для каменщика песчаник, гранит, цемент и кирпич, что оно столь же подвержено разрушающему действию времени, как и старые каменные стены.
За два последних тысячелетия исписаны миллионы тонн бумаги, но из всего этого уцелело лишь незначительное число произведений, перед которыми время оказалось бессильным. Все остальное стареет и постепенно исчезает среди тех наслоений, которые оставляют после себя народы и сменяющие друг друга эпохи. Все, что сыграло свою роль, что отжило свой век, должно уступить дорогу новому. Таков закон жизни и закон искусства.
Все это невольно осознаешь, когда читаешь какую-нибудь прекрасную книгу, которая захватывает тебя и в которой все на своем месте, словно это сама подлинная жизнь. Особенно когда берешь в руки книги Льва Толстого. И не обязательно даже «Войну и мир», а, скажем, повести «Казаки», «Хаджи Мурат» или «Кавказский пленник».
В Писеке начал выходить новый еженедельник «Прахеньский край». Его умело редактировал учитель Вацлав Данеш{91}. Я иногда писал в литературное приложение к этому еженедельнику, которое редактировал Милослав Новотный{92}. Издавал его Ярослав Буриан, молодой энтузиаст, порядочный человек, отменный музыкант, прекрасно игравший на волынке. Он часто выступал на различных народных празднествах, одетый в страконицкий костюм: короткие желтые штаны и синий камзол с золотыми пуговицами. Буриан начал издавать также книжки. Первым был сборник стихов Яна Чарека «Бедная семья из Гержмани»{93}. У Буриана было много благородных хобби, но в издательском деле, унаследованном от отца, он разбирался плохо. Во время экономического кризиса он оказался на мели, лишился всего имущества и служил коммивояжером. Иногда я встречал его в Праге. И, судя по внешнему виду, жилось ему несладко. Вскоре он умер, сравнительно молодым.
В 1925 году в издательстве Буриана в Писеке вышел еще и «Альманах Прахеньского края». В нем приняли участие А. М. Пиша, Рихард Вайнер, Ян Чарек и Вацлав Кршка. Я поместил там две вещи. Пиша напечатал в «Альманахе» стихотворение «Из Южной Чехии», а Вайнер — воспоминания о родном городе и друзьях{94}. Я о Писеке тоже много вспоминал. Там остались мои старые привязанности, которым я был верен, хотя и жил вдалеке. Но первым поэтом, который открыл для меня свою творческую лабораторию, сам того не подозревая, был Лацо Новомеский. Он имел привычку прятать по карманам разные бумажки, на которых карандашом были набросаны две-три строчки — своего рода зародыш стихотворения, содержащий обычно только замысел и идею. Или же он записывал на ходу удачно найденную метафору, которая получала потом свое дальнейшее поэтическое осмысление.
Я вижу Новомеского, как он сидит в кафе у круглого мраморного столика, с сигаретой в руке и, потягивая черный кофе, вытаскивает эти бумажки, склоняется над ними и приписывает новые строчки, сосредоточенно, не спеша, как это всегда делается, когда человек чем-то сильно поглощен. Прежде чем записать новый стих, Новомеский вновь и вновь, в сотый раз отрабатывал его в уме, словно взвешивая каждое слово, приглядываясь к его краскам, вслушиваясь в его звучание. И проходило обычно немало времени, пока из этих обрывков и беглых заметок рождалось стихотворение. Иногда это было совсем маленькое стихотворение — как граненый кристаллик. Для этого образ и мысль надо было облечь в экономную, сжатую форму, чтобы нечего было ни добавить, ни вычеркнуть.
Некоторые стихотворения Лацо Новомеского обладали свойством настойчиво волновать читателя и надолго запоминались. Они врезались нам в память и до сих пор живут в ней. Они насыщены той атмосферой, в которой мы жили и которую почти невозможно пережить другим читателям, как невозможно им постичь внутреннюю первооснову, без которой не обходится ни одна подлинная, настоящая поэзия. Почувствовать ее могут только близкие друзья поэта. Только они способны придать каждому слову то значение, которое оно в себя вобрало, словно магнит, и хранит все то, что предшествовало этим стихам, так или иначе связано с ними, было их подоплекой, что мы знали столь же хорошо, как и сам поэт.
Новомеский родился в «разгульном» Будапеште. Отец его был портным. В Будапеште существовала большая словацкая колония. Словаки ездили в Будапешт в поисках работы, как и в Вену. Семья Новомеских родом была из Сеницы. Лацо ездил в Сеницу на каникулы, а после смерти отца туда перебралась вся семья. Сеница стала краем его детства, краем его поэтических образов и стихов. Он оставался верным ей спустя многие годы. В его характере было что-то от есенинского озорства:
В вино слезою капнул мне
разгульный Будапешт.
Тоненькие книжечки своих стихов Новомеский издавал раз в несколько лет. Писать стихи для него было большим праздником. Он весь сиял от счастья, если они ему удавались, как те стихи об Испании, куда он ездил во время гражданской войны в составе делегации писателей, или известные стихи о Красной площади в Москве.
Новомеский сочинял стихи только тогда, когда у него выдавалось свободное время. Он был еще и блестящий журналист и не умел делать два дела сразу. Для стихов он должен был найти свободную минутку, когда можно было отказаться от каких-то редакционных хлопот. Он принадлежал к числу самых лучших журналистов межвоенного периода. Многое его сближало с Юлиусом Фучиком. Он был таким же высокообразованным, инициативным, добросовестным, точным. И всегда воспламеняющимся, за что бы ни брался, что бы ни делал. У него всегда были в запасе какие-то идеи и всегда хватало мужества не бояться риска и опасности, если это касалось лично его.
Однажды в Будапеште проходил какой-то скандальный судебный процесс. И Лацо Новомескому захотелось присутствовать на этом процессе. Он решил отправиться в фашистскую хортистскую Венгрию, и, разумеется, без паспорта. Кто из коммунистических репортеров мог тогда получить без проволочек заграничный паспорт? Кто из них мог выхлопотать въездную визу в недружественную страну? Новомеский приехал в Братиславу, посвятил нас в свои планы и разыскал человека, который перевел его через границу. Так он попал в Будапешт. Полиция, разумеется, его арестовала и через две недели с обритой головой вернула на нашу границу. Планы свои осуществить ему не удалось, но в Будапеште он все-таки побывал. Как побывал в Мюнхене Юлиус Фучик после прихода к власти фашистов. Как побывал в Австралии Эгон Эрвин Киш.
Новомеский любил хорошо сделанные газеты. Пожалуй, не было другого редактора, который бы работал над рукописями с такой предельной добросовестностью, как он. Будучи главным редактором газеты «Словенске звести»{95}, он с одинаковым вниманием относился как к серьезным политическим статьям, так и к коротеньким сообщениям в отделе местной хроники, заметкам, информациям и письмам читателей. Его портфель был полон материалов и текущей редакционной почты. Дома он тщательно обрабатывал их, придавая текстам четкую, выразительную форму и в то же время заботливо сохраняя народный слог, своеобразный колорит и оригинальность этих читательских материалов.