Новомеского я часто встречал на главной улице. Бледный, с прядью волос, свисающей на лоб, всегда с книгами под мышкой — таким он надолго запомнился мне. Было это в ту пору, когда он начал доставлять немало хлопот издателям из «Младо Словенско»{62}, которые полагали, что мышление людей можно ограничить административными рамками.
По вечерам на главной улице обычно прогуливалась вся молодежь Братиславы. Зажигались огни в кафе, над площадью Гвездослава поднимались первые звезды, а с Дуная дул приятный освежающий ветерок. И в самом этом ветерке было что-то от нашей расходившейся, неуемной молодости.
После Новомеского редактором «Младо Словенско» стал И. К. Милло, поэт, юрист, вожак студенческой молодежи и блестящий скрипач. Когда у него было настроение, он брал скрипку у одного из скрипачей оркестра в «Астории» и способен был довести до изнеможения весь цыганский ансамбль. Милло напечатал две мои статьи, одну о фильме, а другую, довольно путаную, о новом искусстве. А Лацо Новомеский исчез из Братиславы. Он уехал в Остраву, где стал работать в редакции словацкой «Правды»{63}. Вскоре вышла книга его стихов «Воскресенье».
Я тоже уже напечатал несколько стихотворений в журналах и познакомился с Яном Смреком, который в свою очередь свел меня с Нижнянским, а тот с Тилковским{64}. У Тилковского я встретился со Светликом{65}, который курировал приложение к «Правде» — «Пролетарску неделю», где печатались Илемницкий, Поничан, Окали, Краль{66} и Новомеский. Цепная реакция ширилась: каждый день я знакомился с каким-нибудь новым художником, поэтом, артистом, писателем. И вскоре знал уже всех представителей творческой интеллигенции Братиславы.
Помню, в первом номере журнала «Дав»{67} мне очень не понравилась статья Войтеха Тилковского. Он утверждал, что искусство застыло на мертвой точке. Мне казалось, что Тилковский все необычайно упростил и что на смену старому, переживающему кризис искусству приходит новое, коллективистское искусство, назначение которого — быть искусством новой жизни. Сильное впечатление на меня произвел тогда Волькер{68}, и его теоретические статьи я принял без колебаний, хотя друзья Волькера уже начали отказываться от них.
Еще в Писеке я стал задумываться над тем, почему большинство писателей тяготеет к коммунизму, почему в рядах коммунистов оказались С. К. Нейман, Иван Ольбрахт и Зденек Неедлы{69}. Эти размышления и пример выдающихся деятелей чешской культуры способствовали тому, что вскоре коммунизм стал и моим жизненным убеждением. Благодаря этому я по-новому и гораздо глубже начал понимать и искусство. Я уже далеко ушел от того первого упоения литературой и миром искусства, когда мы с Тилковским, Нижнянским и Урбаном{70} бродили по ночной Братиславе, от «Фемины» к «Федоре» и от «Урании» к «Патрии», чтобы потом, покинув душные кафе и бары, отправиться в ресторан на открытом воздухе у подножия Града, где южные братиславские ночи отражали свет своих звезд в наших бокалах с абсентом, а мы без устали продолжали говорить об искусстве и литературе.
Как раз в это время из Парижа приехал Ян Роб Поничан. Его книга «Я есть, я чувствую, вижу, люблю свет и только тьму ненавижу» была встречена с негодованием. Написанная молодым человеком, она взволновала гладь литературной жизни Словакии. В этой книге было еще немало от юношеской задиристости, но по сравнению с тем, что тогда печаталось, она выделялась новизной. Она была совершенно новой по духу и по форме и наряду с некоторой бравадой и вызовом отличалась смелостью нового поэтического взгляда на мир, отвагой, с какой поэт открыто примыкал к социалистической революции. Старые господа почувствовали в этой книге опасность, угрозу самим основам их мира. Непозволительным было и то, что молодой поэт не делал различия между искусством и политикой и первым попытался совлечь словацкую поэзию с ее возвышенного трона. Это было дерзко и непростительно. Поничан кощунствовал над самой святостью поэзии, позволяя себе водить ее по улицам и фабрикам, наполняя стихи лозунгами, призывами, восклицаниями. Умные головы напрасно старались призвать к порядку этого деревенского парня из Очовой. Напрасно пытались они давать ему добрые советы вроде: какое нам дело до классовой ненависти? Нас, словаков, и без того мало, не лучше ли нам сплотиться! Тревожную тенденциозность первой книги Поничана они объясняли его вспыльчивостью и его заблуждениями. У Поничана была горячая кровь, и отеческие наставления только усиливали его неуступчивость. С горячностью детванского парня{71} ринулся он в пламя полемики и журнальных сражений. Он был поэтом рабочих, пролетариев, и его мало беспокоило, что думают о нем респектабельные господа, открывшие по нему огонь критики. Казалось бы, что еще мог желать для себя молодой пламенный поэт-трибун? Газеты и журналы слишком много шумели о начинающем писателе, вокруг его имени создавались легенды. И это было для него хорошей рекламой.

Карикатура на Яна Поничана.
Из Праги в Словакию вернулись Даниэль Окали, Владимир Клементис и Эдуард Уркс{72}. Наступили шумные и бурные годы, насыщенные динамикой коммунистического движения молодежи, которое во многом определило характер всей общественной жизни Братиславы. Энтузиазм молодых коммунистов, этой небольшой тогда еще группы людей, увлек и многих честных деятелей старшего поколения, не только Йозефа Грегора Тайовского и Гану Грегорову, но и Душана Маковицкого, Яна Бородача{73}, многих художников и архитекторов.
Все вдруг изменилось. Старое начало терять почву под ногами. Лукач увлекся стихами Рембо, читал Риктюса{74} и Вийона, и его поэзия стала гораздо конкретнее. Иван Горват{75} обосновался в «Метрополке» и начал коллекционировать граммофонные пластинки с негритянскими и гавайскими песнями. Он заводил нам Джека Хилтона{76} и читал отрывки из книги «Виза в Европу», которую тогда еще только писал. В верхнем этаже «Астории» Мило Урбан писал на осьмушках бумаги свой роман «Живой бич», а чуть поодаль мы с Урксом, впервые применив прием фотомонтажа, делали обложки для книг Джона Рида «Десять дней которые потрясли мир» и Синклера «После потопа», которые Уркс и перевел.
Вскоре в Братиславу приехали из Праги Фулла и Галанда{77}, молодые художники с четко выраженными эстетическими взглядами, и под их влиянием словацкое изобразительное искусство обрело новые широкие горизонты. Их таланты не перекрещивались. Это были две совершенно разные художественные натуры. Фулла был живописцем, любившим яркие краски. Его картины захватывали своей необычайной эмоциональностью и изобретательной композицией. Галанда был больше график. В его полотнах, написанных маслом, преобладали нежные полутона. Они восхищались Пикассо, Паулем Клее{78}, Шагалом, но оба всегда оставались словацкими художниками, и народная жизнь, по-новому выраженная, присутствовала в каждом их произведении.
Братислава вдруг наполнилась художниками, поэтами, архитекторами, скульпторами, писателями, актерами, танцовщицами и композиторами. И неудивительно, что я покинул свою канцелярию на Цигельном поле. На улицах, в кафе, винных погребах, ночных кабаре, лекционных залах и аудиториях разных обществ, в местах дискуссионных встреч и собраний, в трамваях, частных квартирах, в парках и в картотеке полицейского управления — всюду звучали и мелькали имена представителей нового искусства. Новые люди, новые имена и новое искусство были у всех на устах. Люди словно начали говорить новым языком.
Первого мая я фотографировал кордоны полицейских, и у меня отобрали фотоаппарат. Когда на следующий день я пришел за ним на Шпитальскую улицу, полицейский чиновник, рассматривая на свет проявленную пленку, все время приставал: «Признайтесь, вы фотографировали нас с марксистскими целями?»
Из своего путешествия в Киргизию{79} возвратился жизнерадостный, веселый Петр Илемницкий, а из восточнословацких «пустошей» приехал учительствовать в Пески-под-Модрой долговязый Франё Краль.