Пауза, тишина.
Все замерли.
Внимательные статуи окружают писательницу.
Все взоры на Гоголиаду.
У дворника осталась последняя ветка в метле.
Гоголиада, силясь в себе, разомкнула губы:
– Но у меня нет этой книги.
Лили и Пика завизжали от горя. Их никто не услышал, ведь они – книги. Никто, кроме двух сердец, бившихся доныне в унисон. И эти сердца оглохли от визга.
В полной тишине, Граф сыпет монеты на голову Гоголиаде, девушки с ненавистью смотрят на хозяйку.
Пауза, могильная тишина.
Гоголиада разлепила иссохшие губы:
– У меня есть кое что…
Обвал звуков.
В соседней комнате сошёл с ума Шопен и паяцем с размаху ударил по тонким клавишам, исполняя сразу все свои мелодии в каком-то диком темпе. Девушки танцуют в восторге, их танец – ритуальный пляс, Граф хохочет и аплодирует, а, увидев дворника, орёт:
– Эй, глухонемой, подай нам с дамой кофе!
Всеобщий вакханальный грохот прерывается и отчётливо слышна просьба Гоголиады:
– Подай нам с графом кофе… Пожалуйста…
Белый Дворник вздрогнул и нечаянно сломал последнюю ветку.
С новым напором грохнуло веселье в доме Гоголиады.
Дворник потерял очертания лица. Он весь стал каким-то белесым и призрачным, как воспоминание о тумане. Не медля, а только очень медленно, он на подносе подал присутствующим кофе и уходит, волоча вослед себе ободранную метлу.
Нам никогда не понять людей.
Нет, конечно, нет, и Вы во сто крат правы – всех можно понять.
Но как просто понять всех по отдельности от каждого.
А вот свить из этого понимания единое гнездо, тёплое и уютное для каждого беспомощного птенца… это и называется жизнь. Мы смеёмся, когда кто-то бравурно торжествует: жизнь удалась! О, слепцы! А сколько из Вашего гнезда вывалилось птенцов… Да, люди сильны, и в отличие от желторотых птенцов, не все принимают мученическую смерть, вывалившись из тёплого гнезда. Не все. Но даже если и не смерть, то мученическую жизнь примут все вывалившиеся. Благо, если ненадолго.
Благо, если падающего подхватит новое гнездо, или он(а) на столько силён (сильна), что создаст собственное гнездо, именуемое жизнь. Благо, если так. Но может ли удаться жизнь, если память хранит имена выпавших? Выпавших и обречённых на мучение. Кто не думал об этом, тот и не дочитает это писание до сего момента. А кто задумался, с тем мы посмотрим далее, авось у нас что и получится?
Писательница ещё в некоем оцепенении или трансе от произошедшего.
Все чувства, желания, страхи и надежды, мечты и отчаяние – переплелись в один змеиный клубок у неё в голове и не хотели выстроиться хотя бы в список. На этом свете мечты сбываются, но сбываются – как будто издеваются. Перед глазами мелькали картины её жизни, лица и ситуации, чьи-то слова клокотали в ушах, перемешиваясь меж собой, хотелось заорать во все связки, чтоб лопнули они, эти связки, с людьми и их лицами, словами и ситуациями.
Девушки повели Гоголиаду к камину, усадили её там, благоговейно подали с полки черновики, сами поудобней уселись рядом, как всегда, по обе стороны от неё, как сфинксы. А что в это время делает Граф?
Граф укладывает поудобнее своё тело в кресло, в ожидании чтения. Ещё размышляет, покурить или не покурить… ах, чёрт, да ведь и не курил никогда, так стало быть и неча.
Гоголиада перебирает черновики, глухо и монотонно начинает чтение:
"Завещаю тела моего не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться… Будучи в жизни своей свидетелем многих печальных событий от нашей неразумной торопливости в делах, даже и таком, как погребение, я завещаю это здесь, в самом начале моего завещания, в надежде, что, может быть, посмертный голос мой напомнит вообще об осмотрительности. Предать же тело мое земле, не разбирая места, где лежать ему, ничего не связывать с оставшимся прахом, стыдно тому, кто привлечётся каким-нибудь вниманием к гниющей персти, которая уже не моя: он поклонится червям, ее грызущим, прошу покрепче помолиться о моей душе, а вместо всяких погребальных почестей угостите от меня простым обедом нескольких не имеющих насущного хлеба…" Пока писательница читала сей текст, даже ветер умолк в саду. Шторы перестали настырно топорщиться и застыли часовыми на страже, преградив путь сквозняку.
Девушки заслушались, и никто не обратил на Графа внимания. А между тем Граф был не молод. Да и не спал ночь. Да и Гоголиада читала монотонно. И душновато стало в комнатах без свежего воздуха с улицы. В общем, прикорнул Граф.
Плыли перед убаюканным графским взором солнечные пляжи далёкой Италии, а вот есть ли там пальмы и негритянки? Да хорошо бы, если б и были… Как ни высоко было положение Графа в обществе, а вот не случалось ему по заграницам побывать, на тамошнюю жизнь посмотреть. В картинках фотографических, да в журналах иностранных видел, что негритянки на свете есть. Странненькие такие, губки пухлые, носы сплющенной картошкой, а в остальном – такие же, как и наши девки, ничем не отличаются. Руки, ноги, остальное всё – как полагается, всё на своих местах, как у людей. Да фотографические карточки-то чёрно-белые, а на них и наши крестьяне с помещиками так же – чёрные и белые, особо не разобрать, чем и отличаются от негритянской масти. Даже Николая видел в газете и тот тоже – чёрно-белый, прости Господи. Так что может и брешут, может и нет никаких негритянок, а только видимость одна, у нас вон тоже, казахи да узбеки – темнокожие, и никто их неграми не называет. А может, это просто слово такое, не перевели на русский, по-ихнему говорится как у нас, к примеру, "чурка". А вот Венеция ихняя – вылитый Питер, по словам видевших, только воды как будто больше. Ну, это и понятно, за границей всего больше чем у нас.
Граф всхрапнул и проснулся, все вздрогнули.
Граф сам напугался. Оглушающее молчание.
Девушки натянулись стрелой.
Гоголиада гордо подняла голову и чеканно проговорила:
– Я доверяю вашему мнению, Граф, и не спрашиваю: "Ну как?" На помощь грохнувшей какофонической истерике Шопена пришли все тени музыкантов из Мира Теней. Кто-то чёрный и бородатый, с изрисованным лицом, прыгал босыми ногами по скользким литаврам. Паганини, большой, как орангутанг, нанизывал на длиннющий смычок сразу тринадцать скрипок и крутил ими над головой. Чайковский носился за Моцартом, тыча тому в спину альтом, целясь при этом, одному ему известно, куда и за что. Вивальди целовал рояль, Бах бил по клавишам этого рояля каблуками, и, как и подобает сюрреалистам, обладающим талантом быть не там и не тогда, сквозь толпу беснующихся гениев, верхом на шашке проскакал голый Дали, истошно улюлюкая.
Гении разом откликнулись, ухнув с подвыванием несколько тактов "Танца с саблями".
Грузный Хачатурян вприпрыжку умчался вслед за Сальвадором, чтобы взять автограф.
Гоголиада медленно, но верно швыряет листки рукописи в камин.
Пламя весело и с треском подхватывает рукопись, рассыпаясь искрами по ковру.
Лили и Пика бешеными кошками накинулись на Графа. Они когтями царапают ему лицо и шею, разрывают на нём пиджак, избивают упавшего старика ногами, вонзая каблуки в оплывший жир. Ополоумевший Граф, который не может понять, откуда сыплются удары, с плачем катается по полу, корчится и только истошно вопит:
– Я же ночь не спал!!!
Графа подняли и с разбега врезали носом в мрамор колонны. Разом хрустнули нос и пенсне.
Графа за шиворот выбросили вон.
Он, чертыхаясь, полетел по проёмам винтовой лестницы, избитый и перепуганный до смерти. Мир теней поворачивается и таким боком. Ещё долго спящий город будут будоражить охи и вопли плачущего старика, бегущего по проспектам в истерзанном платье и монотонно повторяющего про бессонную ночь. Он так и не смог постичь, каким образом сон так быстро превратился в кошмар, и какая сила перенесла этот кошмар из сна в реальность? И реальность ли это, если он, всеми уважаемый и многими чтимый господин, бежит в изодранном белье по ещё не проснувшемуся городу, трясясь от ужаса? Не может это в его положении быть реальностью. А вот те нос болит и бока, и всё тело – одна сплошная рана, так, стало быть, так-таки и не сон, а явь. В церковь надо. В церковь. Замаливать всё, что знаю и чего не знаю.