Перед обедом Золотовский подстригся в салоне красоты. Весь церемониал с мытьем головы, стрижкой, подравниваниями, сушкой, причесыванием и приятными разговорами занял не меньше часа, но эти вроде бы потерянные часы Золотовский в зачет жизни не включал. Как любители бани не включают в зачет жизни минуты, проведенные на полке в парилке.
Волосы лежали ровно, один к одному, залысины выглядели уже и не залысинами, а частью высокого лба, расстояние от конца мочки каждого уха до нижнего среза виска можно было замерять до микрона. От головы струился аромат хвои, розы и еще чего-то невероятного, которому, может, и названия-то нет.
— Надо, Аркадий, тряхнуть стариной, — обратился он к маленькому лысенькому человечку, сидящему напротив него за длинным совещательным столом.
Черное кожаное кресло пустовало. Складки на верхней части спинки выглядели морщинками на лбу негра. Они напряглись в ожидании, потому что никак не могли понять, почему хозяин впервые за этот год предпочел ему жесткий стул за совещательным столом и почему он уравнял себя с этим смешным губатым человечком.
— Опять кого-то нужно раскручивать? — с легкой, почти неуловимой картавостью ответил гость и пошевелил густыми смоляными бровями.
Такому богатству над глазами позавидовал бы Брежнев. Если бы не крохотный кусочек смуглой кожи под переносицей, они бы издали казались усами.
— Вот видишь, Аркадий, ты понимаешь меня с полуслова, — поерзал на стуле Золотовский и только теперь заметил, что у гостя вместо двух золотых колечек в ухе висит одно. — А что с Гришей? Неужели умер?
— Он эмигрировал, — потрогал мочку Аркадий. — Нехорошо вышло. Уехал — и все. Хоть бы слово сказал. Это не по-нашему, совсем не по-нашему. Если бы совсем не был мертв его отец, то…
— Я до сих пор благодарен тебе за раскрутку Волобуева…
— Сейчас такое время, что все нормальные люди стали возвращаться назад, а он…
— Но Волобуева нет. Ты сам это знаешь…
— Племянник мой вернулся. Здесь он был скрипачом, а там всего лишь мусорщиком. Я его опять в консерваторию устроил…
— Тебя устроит пять тысяч «зеленых» в месяц плюс один процент от сбора?
— А жена его пока боится возвращаться. Говорит, что здесь нестабильно. А я ей…
— Ладно. Семь тысяч. Плюс два процента от сбора…
— Но ты представляешь, на нее не действует! Она говорит, я уже не могу без пальм, а в Москве совсем нет пальм. Ведь в Москве нет пальм?
— Сколько ты хочешь?
— Я ей говорю, при чем здесь пальмы?.. Десять тысяч и пять процентов…
— И три процента.
— Тебе жалко несчастных пять процентов для старого друга, готового отдать за тебя жизнь?
Вчера поздно вечером Золотовский все-таки дозвонился до начальника колонии. В бараках уже орали «Подъем!» заспанные дневальные, а по телевизору шли утренние новости. Начальник колонии долго выяснял что-то с начмедом, но потом все-таки решился выдать гостайну: у брата действительно определили рак прямой кишки и жить ему оставалось не больше трех-четырех месяцев.
Золотовский быстрым движением подобрал ноги под стул, налег грудью на стол и выпалил:
— Четыре с половиной процента.
За время, пока он подбирал ноги и ложился грудью на стол, он умножил десять на четыре, приплюсовал возможные четыре-пять тысяч от ежемесячного сбора и внутренне согласился с не такой уж большой потерей, но в бизнесе, в том числе и шоу-бизнесе, всегда очень важно застолбить за собой право последнего голоса. И он вновь повторил:
— Четыре с половиной.
— Хорошо. Я согласен.
Аркадий достал из кармана брюк платок и облегченно высморкался.
— А с кем работать? — спросил он, аккуратно складывая платочек своими миниатюрными пальчиками.
— Сначала с парнем, потом с девушкой. А еще лучше — одновременно!
— Подожди, Эдуард! Мы договаривались об одной единице на раскрутку. Я не выдержу такой запарки!
— Аркадий, ты же одессит! У тебя же все в этой сфере свои люди!
— Это я не отрицаю! Но я же не лезу в твои дела и к твоим людям!
Если бы можно было, Золотовский проскрежетал бы зубами, но они были из металлокерамики и могли испортиться. А зубами он дорожил не меньше, чем прической.
— Аркадий, мне нужны твои связи. Хорошая студия, пару клипов, реклама через «ящик». Живьем никого гнать не будем. Чистая «фанера»…
— А если оскандалимся?
— Ну и хрен с ним! Без скандала не бывает популярности.
— Согласен.
— Раскрутку по клубам я беру на себя…
— Эдик, ты очень торопишься. Я тебя не узнаю. В чем дело?
— Потом объясню…
Перегнувшись над столом, Золотовский выудил из пачки «Саше!» сигаретку, размял ее в пальцах, посмотрел на золотую печатку на одном из них, поморщился и сказал:
— Девочку ты знаешь.
— Серьезно? Она уже в раскрутке?
— Нет. Это моя секретарша.
— Э-эдик! Побойся Бога, ей слон на ухо наступил.
— А фэйс?
— И голос!.. У нее же не голос, а хрип колдуньи…
— Очистим, отмикшируем. Я же говорил, «фанера»! Главное — фэйс, личико. Ты знаешь, какие у нее губы?!
Аркадий почмокал своими, тоже немалыми, и немного отступил. Всего на шажочек.
— А если ее потащут на какой-нибудь конкурс? А там надо в натуре…
— Перешел на блатной жаргон?
— Нет, я имею в виду натуральное пение, живьем… Потом же не отмоемся!
— Я сказал, это мои проблемы!
— Э-эх, ладно! Но учти, это будет средний уровень. Вытянуть можно только клиповым антуражем и скандалами.
— Это я обещаю.
— А что за парень?
— Сейчас.
Гремя стулом, Золотовский выбрался из-за стола, тяжело протопал к креслу, плюхнулся в него и, снова став величественным и суровым, притопил клавишу на пульте.
— Венерочка, ко мне есть посетитель?
Он вскинул левую руку, и сползший с запястья рукав пиджака открыл часы «Вашерон Константин». На строгом, без всяких цифр, диске две такие же строгие золотые стрелочки показывали половину пятого.
— Есть молодой человек. Он ждет уже полчаса.
Ткань вновь скрыла циферблат, и Золотовский, опустив руку, мягко приказал:
— Пригласи его ко мне, Венерочка.
Под щелчок зажигалки в кабинет вошел Санька. Вокзальная ночь все еще спала в складках его куртки, а запах сырых тряпок и дешевой жареной колбасы пробивал и сквозь едкий дух плохого одеколона.
Золотовский закурил, выдержал минутную паузу и спросил Аркадия:
— Изучил?
— Ты о чем, Эдик?
— Я говорю, изучил объект? Из этого парня надо сделать что-нибудь приличное.
У Саньки повлажнели ладони. Где-то под сердцем забурлила, кипятком зашлась ярость, поперла, понеслась к горлу, и он еле сглотнул, чтобы не дать ей выхлестнуться.
— Как он тебе?
— Средний уровень.
— А если волосы отпустить?
— Тогда… тогда… — Аркадий сощурился и стал похож на часовщика, к которому пришел новый посетитель с безнадежными часами. — Тогда получится что-нибудь похожее на Есенина. Если он, конечно, курчав.
— Он не курчав, — за Саньку ответил Золотовский, хотя вряд ли мог это знать. — Можно, правда, сделать химическую завивку…
— Можно что угодно. А как у него с голосом?
— Спой чего-нибудь, — пыхнул дымом Золотовский.
Даже в зоне Санька не ощущал себя вещью. Здесь ощутил. Ему хотелось сделать хоть шаг, но ноги почему-то не шли, будто и вправду он весь превратился в неподвижный шкаф. В горле было суше, чем в пустыне в полдень, но он все же собрал все силы к шее и прокашлялся.
— Давай-давай, не менжуйся! — еще развязнее кинул Золотовский, и Санька вдруг ощутил, что оцепенение прошло.
В стекле часов, которые все так же стояли в углу, отражалась до боли знакомая седая физиономия. Увидев ее, Санька сразу забыл о Золотовском. Седую образину с таким носом и такими усами он видел не так давно в зоне. Ей осталось лишь открыть рот, и тогда бы по металлическим зубам Санька точно признал Клыка. Именно он после ухода Косого в больничку должен был стать паханом. И появление его лица в стекле могло означать только что-то страшное. Больше всего в жизни Саньке захотелось сейчас обернуться, но он сдержал себя.