– Ну тебе же не нравится, – поэтесса слегка провела пальцами по своим русым волосам и поправила шляпку на голове.
Критик отложил в сторону смартфон. Машинально тоже провёл рукой по волосам, с вызовом посмотрел сначала на стену, затем на поэтессу.
– Да, мне не нравится. Я не люблю плохие стихи. Не люблю плохой ритм, рифмоплётство, штампы. Но твои стихи, – он слегка запнулся, – оч-чень люблю…
Щипок тепла стал ещё приятнее.
– Тогда чего ворчишь?
Критик досадливо крякнул.
– А как тут не ворчать, когда вокруг одни графоманы?!
– Даже я?
Критик покраснел.
– Ну не говори глупости! Ты профессиональный поэт, а не графоман. В отличие от этих ребят, – он показал в сторону долговязого поэта в кожанке, парня лет сорока, читавшего немного детские стихи про любовь и яд:
Запомни, сердце у поэта
Безумно бьётся, душу освящая,
Но это же и яд, убивший многих,
Течёт во мне он, с дыханьем вровень.
О, ненаглядная, я умираю!
– Ё-ё-ё-маё, – критик схватился за голову, выдохнул и взглянул на поэтессу. Та развела руками, с улыбкой покачала головой, всем своим видом как бы говоря: «Ну что тут скажешь?»
– Вот о чём я и толкую, – критик придвинулся к ней поближе и приобнял.
Поэтесса никак ему не ответила.
Долговязый поэт в кожанке выдержал паузу, потом приложил слегка трясущуюся руку к сердцу и поклонился. Зрители, в основном очень молодые люди, даже оторвались от смартфонов, чтобы похлопать. Аплодисменты были слаженные, достаточно продолжительные, что наводило на подозрения в лучшем случае об отсутствии у зрителей вкуса, в среднем – о том, что поэт в кожанке подкупил нескольких заводил, чтобы те хлопали в нужный момент, в худшем – и о том и о другом.
– А ведь они слушают. Хоть и в экраны смотрят, – заметила поэтесса.
Критик состроил кислую мину, будто отправил в рот ягоду клюквы.
– Да им всё равно, что слушать, поэзию или матерные частушки, – он убрал руку с её плеча и выпрямился. – Им важнее где-то потусоваться, почувствовать себя приобщёнными к искусству – неважно, какого оно уровня, важен сам факт, что ты слышишь рифмованные строки. Всем хочется, чтобы выступающий был молод, бодр и свеж, остальное приложится. А есть ли у него имя, репутация, опыт, хороший материал – да без разницы. Зато мы культурные, зато мы поэзию слушаем!
Долговязый поэт в кожанке ещё раз поклонился и спустился со сцены, уступив место хмурому усатому парню с внешностью артиста. Тот откашлялся и начал читать:
Я возьму бутылку текилы
И пойду с ней на крышу, что там, в небесах,
Приложусь к бутылке нехило,
Чтоб забыть блеск твоих чёрных глаз.
Поэтесса не очень любила такие «народные» вечера, ведь если ты хороший поэт, то хочется, чтобы тебя и окружали хорошие поэты. Уверенные в себе люди, которых перед выступлением терзает лёгкий, пружинящий страх, или неуверенные, которые дают этому страху по морде и заставляют себя выступать, часто уделывая по всем фронтам опытных, расслабленных московских рифмоплётов.
Взять хоть Митю Беспалого – он служил с поэтессой в одной фирме. Плотный, лысый, в синем дырявом свитере, он боялся смотреть ей в глаза, когда здоровался, а в столовой отделывался неловкими фразами вроде: «Ну-у-у хорош сегодня харчо, а?» Спросив, Митя довольно кивал на её привычный ответ, проглатывал компот из красной смородины и спешно уходил. На летучках всегда молчал, а когда начальник его спрашивал, пучил глаза, но говорил на удивление спокойно, преодолевая природную робость. На сцене же Митя преображался: выходил с прямой спиной, улыбался, уверенно брал микрофон в руки, переминался с ноги на ногу, выбирая удобную точку опоры для своего крупного тела, молчал секунды три-четыре и читал так, что даже отбитые интроверты, не отлипающие от TikTok, начинали его слушать. Митя кайфовал как от самого чтения стихов на публике, так и от литературного похмелья, длившегося несколько дней, в том числе и на работе.
Однажды на летучке на вопрос начальства о поставках диодных лазеров на склад в Мытищах Митя искренне ответил четверостишием про то, как ему напевы жизни претят, а песни сердца – словно храп. Посмотрев на удивлённые лица сослуживцев и осознав сказанное, Митя побледнел. После, в столовой, очкастый бухгалтер за стаканом чая посоветовал ему в следующий раз не бледнеть, а краснеть: так раскаяние выглядит убедительней. Начальник, постаревший военный разведчик, был человеком справедливым и расценил нарушение Митей субординации как добрую шутку. Хотя его волчья улыбка и прищуренный взгляд словно говорили: «Митенька, так ведь ты не шутишь».
А ещё поэтесса понимала, что на фоне слабых стихотворцев она изначально оказывается в выигрышном положении. Критик это тоже знал, но, в отличие от поэтессы, не жаловал как многих новичков, так и профессионалов, находя графоманские нотки в каждом втором стихотворении, которое ему попадалось. Он уже больше десяти лет работал в редакции одной крупной московской газеты, отвечал за рубрики, связанные с культурой. Приглашал своих коллег по цеху написать материал за небольшой гонорар, по мере сил и возможностей помогал молодым талантам, сам много писал. Много места в своей колонке уделял поэзии – рецензии его были хлёсткие, разгромные, хотя критик не забывал и похвалить автора, но только по делу. Чаще всего его оценки были справедливы, особенно когда нечитаемые и понятные пяти-шести людям, мутные, как болотная тина, верлибры и наивные, неуклюжие вирши про лютики и колокольчики получали всероссийские, традиционно не очень щедрые, премии.
– Так графоманы – это твой хлеб, – поэтесса ткнула критика пальцем в бок.
Критик вопреки обыкновению никак не отреагировал. Как сидел, сгорбившись, словно горгулья, так и продолжал сидеть. Поэтессе хотелось, чтобы он её за этот палец взял, провёл по нему рукой и поцеловал. Давно этого хотела. Но критик то ли не понимал, то ли не хотел понимать.
– Нет, не мой. Это наш с тобой хлеб. – Охнув, он поднялся на ноги и нагнулся над перилами, чтобы рассмотреть толпу. Критик любил сидеть сверху, на втором этаже, чтобы его никто не видел. В таком положении было два плюса: меньше шансов встретить знакомых и больше шансов подлить красного вина в бокал из бутылки, тайком пронесённой в сумке с книгами.
Критик смотрел вниз, в полумрак. Он увидел высокого калмыка, судорожно перечитывавшего написанные от руки четверостишия. Потом взглянул на женственного греховодника, который, мило ухмыляясь, изучал золотую цепочку в ложбинке меж грудей своей спутницы, чуть не засунув нос ей в декольте. Неожиданно удивил косматый увалень в итальянском костюме, пивший холодное тёмное пиво из стакана и кивавший почти на каждое слово, произнесённое со сцены. Заинтересовала одинокая блондинка с правильными чертами лица, смотревшая то на сцену, то в смартфон и точно ожидавшая, что напротив неё сядет кто-то умный, интересный и спросит: «Что ты здесь забыла?».
– Нда-а-а, хлеб здесь хоро-о-ош, – протянул критик. – Все сорта есть: и булки, и батоны, и кирпичи. Даже колобок есть – вон, смотри, лысый, сидит там.
Он указал пальцем в сторону толстого мужичка, задумчиво жевавшего гамбургер.
Поэтесса громко отодвинула стул, встала, подошла к критику и, как тому показалось, захотела к нему прижаться, но усилием воли заставила себя сдержаться и не сделать этого.
– Что ты привязался к человеку? – голос поэтессы прозвучал как-то холодно, и критик решил, что это связано с её предстоящим выступлением: когда поэтесса нервничала, то начинала спорить и капризничать.
– Да это не совсем человек, а поэт, – он кивнул в его сторону. – Он же стихи читал, помнишь?
Поэтесса обиделась, но промолчала. Она помнила. Колобок, тот самый полный мужичок, читал бодро, уверенно. Стихи у него были такие же: бодрые, уверенные – выступающий очень старался. Она слушала и смотрела на критика, который с каждой минутой хмурился всё сильнее и уже на третьем стихотворении вынес приговор: «Слушать эти вирши про каких-то там „детей грязных хилых войн“ не-воз-мож-но!» Поэтесса очень часто с критиком соглашалась и в лучшие времена, когда они сидели и слушали плохие стихи, реагировали примерно одинаково, делали похожие замечания, смотрели друг на друга, улыбались, чувствуя близость – не только как между мужчиной и женщиной, но и как между ценителем и создателем, – но в последние недели всё стало каким-то будничным, приевшимся, а потому неискренним. Оба старались этого не показывать, но с каждым разом попытки были всё наивнее и глупее.