Я дернулась, хотела руки убрать, а он — хвать! Держит крепко, не вырвешься.
— Ты горячая! — глаза у него округлились, паника плещется на дне. — Элара! Ты опять⁈ У тебя приступ?
— Да пусти ты, больно же! Медведь ты, Каэл, ей-богу! — шиплю я.
— Таблетки пила? Настойку принимала? — он уже не спрашивал, а допрашивал. Прямо как матушка в детстве, когда я варенье вишневое без спросу съела и перемазалась. — Смотри мне в глаза!
— Забыла я! — огрызнулась я, пытаясь вырваться. — Закрутилась! Кору дуба привезли, три мешка, перебирать надо было, пока не отсырела, полы мыть… Вот и вылетело из головы! Я ж не железная!
— Вылетело у нее! О полах она думает! — Каэл аж побелел, губы в нитку сжал. — Ты хоть понимаешь, глупая, что с тобой будет? Ты же сгоришь!
Он суетливо полез во внутренний карман куртки, достал тот самый пузырек из темного стекла. Маленький такой, безобидный с виду, а внутри гадость редкостная.
— Ты же знаешь, что твоя хворь — не шутки. Кровь у тебя дурная, горячая, её остужать надобно. Доктор еще когда говорил, помнишь? Если не пить, сгоришь изнутри, как свечка!
Помню я. Слабое сердце, редкая лихорадка. Нельзя волноваться, нельзя напрягаться, нельзя магичить. Сиди, Элара, ровно, вышивай крестиком и пей горькую водичку. Тьфу.
* * *
Каэл пробку откупорил, и мне в нос ударило этой микстурой. Запах, как будто гвозди ржавые в болоте мочили неделю, а потом сахаром присыпали. Тошнотворный, приторно-металлический. Желудок сразу узлом завязался.
— Не буду, — я нос ворочу, как капризная барышня. — Меня с нее мутит, Каэл. Может, ну её? Чайку с мелиссой попью, полежу, и всё пройдет…
— Пей, говорю! — он ко мне шагнул, пузырек к губам подносит. В глазах страх неподдельный. — Ради меня, Эл. Пожалуйста. Ты же не хочешь умереть? Не хочешь меня одного оставить в этом бардаке?
Вот же хитрец. Знает, на что давить. Знает, что я одиночества боюсь пуще смерти, и что он у меня один остался, кто хоть слово доброе скажет. Ну и как тут откажешь, когда на тебя такие глазищи смотрят!
— Ладно, — выдохнула я, сдаваясь. — Давай сюда свою отраву.
Взяла пузырек. Стекло холодное, скользкое. Зажмурилась, выдохнула и залпом, чтоб вкус не чувствовать.
Мать честная, какая же гадость! Во рту привкус железа и тины, горло обжигает холодом, в животе будто кирпич упал. Меня аж передернуло.
Но подействовало сразу, тут уж не поспоришь. Жар этот непонятный, буйный, сразу схлынул. Руки опустились, вялость накатила такая, что хоть ложись прямо тут, на прилавок, и помирай. Всё стало серым, скучным, ватным… Никаких тебе зеленых листиков, да радости. Голова тяжелая, мысли вялые, как мухи осенью. Зато и зуд прошел. Спокойно стало. И пусто.
— Вот и умница, — Каэл сразу оттаял, плечи опустил, заулыбался. Пузырек пустой забрал, припрятал обратно в карман. — Видишь? Тебе уже лучше. Глаза нормальные стали, человеческие, не блестят, как у лихорадочной.
— Угу, — буркнула я, чувствуя, как язык заплетается. — Мне лучше. Спасибо, кормилец. Спаситель ты мой ненаглядный.
Он обошел прилавок, сапогами опять скрипнул, и обнял меня. Я носом в куртку уткнулась. Пахнет кожей, снегом и немного лошадиным потом. Грубо, зато надежно.
— Я никому не дам тебя в обиду, Эл, — шепчет мне в макушку, по волосам гладит. Рука у него тяжелая, теплая. — Пока я рядом, с тобой ничего не случится. Я прослежу, чтобы ты всегда принимала лекарство. Не дам тебе сгореть.
— Заботливый ты мой, — пробормотала я, чувствуя, как веки слипаются. Спать бы сейчас, а не торговать…
— Просто я знаю, что для тебя лучше, — ответил он. И как-то так твердо сказал, что мне не по себе стало. Будто не о здоровье моем печется, а забор вокруг меня строит.
Хотела я спросить, что он имеет в виду, да тут колокольчик опять — дзинь!
— Эй, хозяйка! Есть кто живой в этой богадельне? — раздался грубый мужской бас. — Мазь от обморожения надобна, пальцы стынут, мочи нет! И побыстрее шевелись!
Каэл меня отпустил нехотя, на посетителя зыркнул так, что тот аж притих.
— Иди, — кивнул мне Каэл. — Работай. А я подожду тебя тут, на лавке посижу. Вечером метель обещали, свету белого не видно будет, провожу тебя до дому. Не хватало еще, чтобы ты замерзла и снова заболела, горе ты мое луковое.
Я кивнула, передник поправила, лицо попроще сделала, нацепив привычную маску вежливой лавочницы. Энергии ноль, внутри пустота и легкая тошнота от лекарства.
Оглянулась мельком на окно, на горшок с мятой.
Вроде был там зеленый росток? Видела же я, как листик расправляется?
Да нет, показалось! Торчит сухая черная палка, как и была. Почудилось.
«И слава богу, — подумала я, доставая банку с гусиным жиром для покупателя. — Меньше магии, меньше проблем. А с пылью мы завтра разберемся. Устрою генеральную уборку, всё перемою, глядишь и жить веселее станет».
Я отвернулась от окна и шагнула к прилавку, натягивая на лицо дежурную улыбку.
— Вам мазь, говорите? Есть отличная, на барсучьем жиру, с календулой. Сама варила, душу вкладывала. Берите, не пожалеете, пятки будут как у младенца…
Я болтала привычные глупости, нахваливала товар, даже не подозревая, что это был последний спокойный день в моей размеренной, пропахшей пылью и лекарствами жизни…
Глава 2
Ветер за окном выл так, будто стая голодных волков решила устроить спевку прямо у меня под окнами. Ставни дребезжали, жалуясь на судьбу, и я лежала в темноте, глядя в потолок, и думала: вот ведь погода, собаку на двор не выгонишь, а ставни-то надо было с осени подтянуть, петли смазать! Эх, недоглядела! Теперь лежи, слушай этот концерт.
Во рту было гадко. Это всё Каэлово снадобье, будь оно неладно. От него в голове туман, мысли ворочаются медленно, как сонные мухи в патоке, а в теле такая лень, что хоть веником меня гоняй, с места не сдвинусь!
Стук внизу раздался совсем некстати. Сначала робкий такой, будто мышь-переросток скребется, а потом как начали молотить!
— Да кого там нелегкая принесла в такую ночь? — проворчала я, с трудом отдирая голову от подушки. — Дверь мне выломаете, ироды, кто чинить будет? Пушкин? Или, может, сам Король Фэйри с молотком явится?
Я спустила ноги на пол. Доски ледяные, аж пальцы скрючило. Накинула шаль поверх ночной рубашки, кутаясь поплотнее. Зябко, дом выстудило, печь к утру остыла. Спускалась по лестнице, держась за стенку, чтобы не шлепнуться — ноги ватные, не слушаются, ступеньки скрипят на весь дом: «скрип-скрип», будто ворчат вместе со мной.
— Элара! Элара, открой, Христом богом молю!
Голос женский, сиплый. Не иначе, Бэт, пекарша наша. Ну точно, она. И чего ей, дурехе, дома не сидится? У нее муж под боком теплый, печи горячие, булочками пахнет… А она по ночам шастает.
Я подошла к двери, чувствуя, как от щелей тянет могильным холодом. Отодвинула тяжелый засов — тот лязгнул недовольно — и толкнула створку.
Матушки мои!
Вместе с Бэт в лавку влетел целый сугроб. Ветер рванул так, что пучки трав под потолком закачались, как висельники, а снежная крупа моментально засыпала мой чистый порог.
— Мать честная, — ахнула я, наваливаясь на дверь плечом, чтобы закрыть её против ветра. — Ты чего творишь, оглашенная? В одной куртке мужниной, без шапки! Волосы мокрые, сосульками висят! Простудишься, сляжешь — кто городу хлеб печь будет? Я, что ли? У меня своих дел по горло!
Бэт тряслась вся, губы синие, глаза шалые, огромные, полные слез. Вцепилась в меня ледяными пальцами, куртка с плеча сползает, а под ней только сорочка тонкая.
— Тилли! — хрипит, и зубы стучат, выбивая дробь. — Горит вся! Вторые сутки жар, Элара, она меня не узнает! Я ей твои травки давала, как ты велела, примочки делала, а толку чуть!
У меня внутри всё сжалось, и сон как рукой сняло. Тилли — кнопка пятилетняя, славная девчушка, вечно нос в муке, а коленки в зеленке. Прибегала ко мне за лакричными палочками… «Лихорадка Шептунов», чтоб ей пусто было. Ходит по городу, детей косит. Страшная болезнь, быстрая.