За три дня мне удалось добраться до лагеря Хелен. На жандарма, который хотел было меня задержать, я наорал по-немецки, сунув ему под нос шварцевский паспорт. Он испуганно отпрянул и обрадовался, когда я оставил его в покое. Австрия относилась к Германии, и австрийский паспорт уже действовал как визитная карточка гестапо. Удивительно, на что только не был способен документ покойного Шварца. На куда большее, чем человек, – всего-навсего бумага с печатным текстом!
Чтобы подойти к лагерю Хелен, требовалось взобраться на гору, через дрок, вереск, розмарин и лес. Я очутился там во второй половине дня. Лагерь окружало проволочное ограждение, но выглядел он не таким мрачным, как Ле-Верне, вероятно, потому, что был женским. Почти поголовно все женщины были в пестрых платках, повязанных наподобие тюрбанов, и в пестрых платьях – вид чуть ли не беззаботный. Я заметил еще с опушки леса.
И вот это вдруг меня обескуражило. Я ожидал крайнего уныния, в которое ворвусь, как этакий Дон Кихот и святой Георгий; а теперь я здесь вроде и не нужен. Лагерь казался самодостаточным. Если Хелен здесь, она давным-давно меня забыла.
Я остался в укрытии, хотел прикинуть, как поступить. В сумерках к забору подошла какая-то женщина. За ней потянулись другие. Скоро их стало много. Стояли они молча, почти не переговариваясь. Невидящими глазами смотрели сквозь колючую проволоку. Того, что им хотелось увидеть, здесь не было – свободы. Небо наливалось лиловостью, из долины ползли тени, тут и там виднелись замаскированные фонари. Женщины превратились в тени, утратили краски и даже телесность. Бледные бесформенные лица беспорядочной цепочкой парили над плоскими черными силуэтами за проволокой; одна за другой они ушли. Час отчаяния миновал. Позднее я слышал, что в лагере его именно так и называли.
Только одна женщина по-прежнему стояла у забора. Я осторожно приблизился. «Не пугайтесь», – сказал я по-французски.
«Пугаться? – помолчав, переспросила она. – Чего?»
«Я хотел бы кое о чем вас попросить».
«Нечего тебе тут просить, мразь, – ответила она. – Неужто в ваших чугунных мозгах больше никаких мыслишек нету?»
Я воззрился на нее:
«Вы о чем?»
«Не прикидывайся дураком! Пошел к черту! Чтоб ты лопнул от своей окаянной похоти! У вас что, баб в деревне нет? Вечно тут ошиваетесь, кобели поганые!»
Я сообразил, о чем она. «Вы ошибаетесь, – сказал я. – Мне надо поговорить с одной женщиной из лагеря».
«Всем вам надо! Почему с одной? Почему не с двумя? Или не со всеми?»
«Послушайте! – сказал я. – Здесь находится моя жена. Мне надо поговорить с женой!»
«Да ну? – Женщина расхохоталась. Она вроде бы даже не сердилась, только устала. – Новая хитрость! Каждую неделю новые выдумки!»
«Я здесь впервые!»
«Больно ты бойкий для этого. Пошел к черту!»
«Да послушайте же, – сказал я по-немецки. – Я прошу вас передать одной женщине в лагере, что я здесь. Я немец. Сам сидел! В Ле-Верне!»
«Гляньте на него, – спокойно произнесла женщина. – Он и по-немецки шпарит. Эльзасец хренов! Чтоб тебя сифилис сожрал, мерзавец! Тебя и твоих окаянных корешей, которые торчат тут по вечерам. Чтоб каждому из вас рак сожрал то, что вы нам тут суете! Неужто все чувства растеряли, подонки паршивые? Не понимаете, что делаете? Оставьте нас в покое! В покое! – громко и резко бросила она. – Мало вам, что засадили нас в лагерь? Оставьте нас в покое!» – выкрикнула она.
Я услыхал, что подходят другие, и поспешил назад. Ночь провел в лесу. Не зная, куда податься. Лежал среди стволов, видел, как угас свет, а потом над ландшафтом взошел месяц, бледный, словно белое золото, уже с туманом, мглой и прохладой осени. Утром я спустился вниз. Нашел человека, у которого выменял свой костюм на синий комбинезон монтера.
Вернулся к лагерю. Часовым я объяснил, что мне надо проверить электропроводку. По-французски я говорил вполне хорошо, поэтому меня впустили, особо не расспрашивая. Ну кто добровольно сунется в лагерь для интернированных?
Я осторожно обходил лагерные улицы. Женщины жили вроде как в больших коробках, отделенных друг от друга занавесками. В каждом бараке – верхний и нижний этаж. Посередине проход, по обе стороны занавески. Многие были отдернуты, и можно было видеть, как обустроены отсеки. В большинстве – лишь самое необходимое, но в иных благодаря скатерке, нескольким открыткам, какой-нибудь фотографии сквозила персональная нотка, пусть и до крайности скудная. Я шел по сумрачным баракам, а женщины бросали работу, смотрели на меня. «Весточки?» – спросила одна.
«Да. Для некой Хелен. Хелен Бауман».
Женщина задумалась. Подошла еще одна. «Это не та нацистская шлюха, что работает в столовой? – спросила она. – Ну, которая с врачом путается?»
«Она не нацистка», – сказал я.
«Та, из столовой, тоже не нацистка, – сказала первая. – По-моему, ее зовут Хелен».
«Здесь есть нацисты?» – спросил я.
«Конечно. Тут все вперемешку. Где теперь немцы?»
«Я их не видел».
«Говорят, приедет военная комиссия. Вы что-нибудь слышали?»
«Нет».
«Она приедет, чтобы освободить из лагерей нацистов. Но, говорят, явится и гестапо. Про это вы слышали?»
«Нет».
«Немцы, по слухам, не интересуются неоккупированной зоной».
«То-то с них станется».
«Вы ничего про это не слыхали?»
«Слухи, и только».
«А от кого весточка для Хелен Бауман?»
Я помедлил. «От ее мужа. Он на свободе».
Вторая женщина рассмеялась. «Вот он удивится, муженек-то!»
«А можно зайти в столовую?» – спросил я.
«Почему бы и нет? Вы не француз?»
«Эльзасец».
«Боитесь? – спросила вторая женщина. – Почему? Вам есть что скрывать?»
«А нынче еще есть такие, кому нечего скрывать?»
«Можете спокойно повторить», – сказала первая. Вторая молчала. Пристально смотрела на меня, будто я шпион. Вокруг нее облаком стоял запах ландышевых духов.
«Спасибо, – сказал я. – Где столовая?»
Первая женщина описала мне дорогу. Я прошел через сумрак барака, словно сквозь строй. По обе стороны виднелись лица и испытующие взгляды. Я чувствовал себя так, будто угодил в государство амазонок. Потом вновь очутился на улице, на солнце, среди усталого запаха плена, который окутывает любой лагерь, словно серая глазурь.
Я шел как слепой. Никогда я не думал о верности Хелен или неверности. Слишком это было второстепенно, слишком незначительно… слишком много всего случилось, и так важно было просто остаться в живых, что все прочее как бы не существовало. Даже если б в Ле-Верне я терзался этим вопросом, он все равно оставался бы абстрактным, мыслью, представлением, выдуманным мной самим, стертым и возникшим опять.
Однако сейчас я находился в окружении ее товарок. Вчера вечером видел их у забора и сейчас видел вновь, голодных женщин, которые много месяцев провели в одиночестве и, несмотря на плен, были женщинами и именно поэтому ощущали все куда острее. Что еще им оставалось?
Я пошел к бараку столовой. Там среди других, что покупали продукты, стояла бледная рыжеволосая женщина. «Что вам нужно?» – спросила она. Я закрыл глаза и сделал знак головой. Потом шагнул в сторону. Она быстро обвела взглядом покупательниц, шепнула: «Через пять минут. Хорошие или плохие?»
Я понял, что она имеет в виду известия – хорошие они или плохие. Пожал плечами. Потом сказал: «Хорошие», – и вышел.
Немного погодя женщина появилась на пороге, махнула мне рукой. «Надо соблюдать осторожность, – сказала она. – Для кого у вас известия?»
«Для Хелен Бауман. Она здесь?»
«Почему?»
Я молчал. Видел веснушки у нее на носу и беспокойные глаза. «Она работает в столовой?» – спросил я.
«Что вам нужно? – в свою очередь, спросила она. – Сведения? Монтер? Для кого?»
«Для ее мужа».
«Последний раз, – с горечью сказала рыжеволосая, – вот так же спрашивали про другую женщину. Через три дня ее забрали. Мы договорились, что она сообщит, если все будет хорошо. Никакой весточки мы не получили, липовый вы монтер!»