Позднее мы шли окруженные медовым солнечным парижским днем и остановились у витрины дамской портнихи. Мы уже не раз здесь останавливались. «Тебе нужно новое платье», – сказал я.
«Сейчас? – спросила Хелен. – Когда вот-вот грянет война? Не слишком ли сумасбродно?»
«Именно сейчас. И именно потому, что сумасбродно».
Она поцеловала меня: «Ну хорошо!»
Я спокойно сидел в кресле у входа в заднюю комнату, где происходила примерка. Портниха подносила платья, и вскоре Хелен так увлеклась, что почти забыла обо мне. Я слышал голоса обеих женщин, видел, как мимо стеклянного оконца в двери мелькают платья, а порой обнаженная загорелая спина Хелен, и мною овладела мягкая усталость, в которой было что-то от безболезненного умирания, но умирания неосознанного.
Я понимал, с легким стыдом, почему мне захотелось купить платье. То был бунт против нынешнего дня, против Георга, против моей беспомощности – очередная ребячливая попытка еще более ребячливого оправдания.
Очнулся я, когда передо мной вдруг выросла Хелен в платье с широченной пестрой юбкой и черным, коротким, облегающим лифом. «То, что надо! – заявил я. – Берем».
«Это очень дорого», – сказала Хелен.
Портниха уверяла, что фасон разработан крупным модным домом – очаровательная ложь, – но в итоге мы договорились и сразу же забрали платье. Приятно купить что-то, что тебе не по карману, подумал я. Связанное с этим легкомыслие изгнало последнюю тень Георга. Хелен была в этом платье вечером и ночью, когда мы еще раз встали и, сидя на подоконнике, глядели на город в лунном свете и не могли наглядеться, скупились на сон, зная, что все это продлится уже недолго.
11
– Что остается? – сказал Шварц. – Уже сейчас все съеживается, как рубашка, из которой выполоскали весь крахмал. Перспективы времени больше нет, картина стала плоской, освещенной переменчивыми огнями. Да и не картина больше – текучее воспоминание, из которого всплывают разрозненные образы – гостиничное окно, обнаженное плечо, произнесенные шепотом слова, призрачно живущие дальше, свет над зелеными крышами, ночной запах воды, луна на сером камне собора, беззаветное лицо, потом оно же, но другое, в Провансе и в Пиренеях, потом застывшее, последнее, которого ты никогда не знал и которое вдруг норовит вытеснить остальные, будто все прежнее было лишь заблуждением.
Шварц поднял голову. На лице его вновь возникло выражение муки, в которое он пытался силком втиснуть улыбку.
– Оно уже только здесь, – сказал он, показывая на свою голову. – И даже здесь под угрозой, как платье в шкафу, полном моли. Потому я вам и рассказываю. Впредь вы будете хранить его, и у вас оно вне опасности. Ваша память не попытается, как моя, стереть его, чтобы спасти вас. У меня оно в плохих руках, уже сейчас последнее застывшее лицо, точно раковая опухоль, расползается поверх других, более ранних… – Его голос стал громче: – А ведь другие существовали, они были нами, а не это незнакомое, страшное, последнее…
– Вы еще задержались в Париже? – спросил я.
– Георг приходил снова, – сказал Шварц. – Пытался разжалобить, угрожал. Явился в мое отсутствие. Я увидел его, только когда он вышел из гостиницы. Остановился передо мной, очень тихо сказал: «Мерзавец! Ты губишь мою сестру! Но погоди! Скоро мы до тебя доберемся! Через неделю-другую вы оба будете в наших руках! А тогда, мальчик мой, я лично тобой займусь! На коленях будешь передо мной ползать и умолять покончить с тобой… если у тебя еще останется голос!»
«Могу себе представить», – ответил я.
«Ничего ты не можешь себе представить! Иначе убрался бы куда подальше. Даю тебе еще один шанс. Если через три дня сестра вернется в Оснабрюк, я кое-что забуду. Через три дня! Понял?»
«Вас понять несложно».
«Да? Тогда запомни, моя сестра должна вернуться! Ты же все знаешь, мерзавец! Или станешь утверждать, будто не знаешь, что она больна? Даже не пытайся!»
Я неотрывно смотрел на него. Не знал, придумал ли он это сейчас или Хелен именно это рассказала ему, чтобы уехать в Швейцарию. «Нет, – сказал я. – Я не знаю!»
«Не знаешь? Ишь ты! Неприятно, а? Ей надо к врачу, лгун! Немедля! Напиши Мартенсу и спроси его. Он-то знает!»
Я видел, как две темные фигуры средь бела дня вошли в открытое парадное. «Через три дня, – прошипел Георг. – Или ты выблюешь свою проклятую душу по кусочкам! Скоро я опять буду здесь! В форме!»
Он протиснулся между мужчинами, стоявшими теперь в вестибюле, и вышел вон. Те двое, обойдя меня, стали подниматься вверх по лестнице. Я зашагал следом. Хелен стояла в комнате у окна. «Ты встретил его?» – спросила она.
«Да. Он сказал, ты больна и должна вернуться!»
Она покачала головой. «Чего он только не напридумывает!»
«Ты больна?» – спросил я.
«Чепуха! Я все это выдумала, чтобы уехать».
«Он сказал, Мартенс тоже об этом знает».
Хелен засмеялась: «Конечно, знает. Разве ты не помнишь? Он же писал мне в Аскону. Мы с ним обо всем договорились».
«Значит, ты не больна, Хелен?»
«Я выгляжу больной?»
«Нет, но это ничего не значит. Ты не больна?»
«Нет, – нетерпеливо ответила она. – Больше Георг ничего не говорил?»
«Как обычно. Угрожал. Чего он хотел от тебя?»
«Того же. Не думаю, что он явится еще раз».
«Зачем он вообще приходил?»
Хелен улыбнулась. Странной улыбкой. «Он думает, я его собственность. И должна делать, как он хочет. Он всегда был таким. Еще в детстве. Братья часто бывают такими. Думает, что действует в интересах семьи. Ненавижу его».
«Поэтому?»
«Ненавижу. Этого достаточно. Так я ему и сказала. Но война будет. Он знает».
Мы замолчали. Шум автомобилей на набережной Гран-Огюстен, казалось, стал громче. За Консьержери в ясное небо вонзался шпиль Сент-Шапель. Доносились крики газетчиков. Они перекрывали рев моторов, как крики чаек шум моря.
«Я не смогу защитить тебя», – сказал я.
«Знаю».
«Тебя интернируют».
«А тебя?»
Я пожал плечами. «Вероятно, и меня тоже. Возможно, нас разлучат».
Она кивнула.
«Французские тюрьмы не санатории».
«Немецкие тоже».
«В Германии тебя не посадят».
Хелен мгновенно встрепенулась. «Я останусь здесь! Ты исполнил свой долг, предупредил меня. Не думай об этом больше. Я остаюсь. И ты тут ни при чем. Назад я не поеду».
Я смотрел на нее.
«К черту безопасность! – сказала она. – И к черту осторожность! Я долго ими пользовалась».
Я обнял ее за плечи. «Так только говорить легко, Хелен…»
Она оттолкнула меня и неожиданно выкрикнула: «Тогда уходи! Уходи, тогда ты ни за что не отвечаешь! Оставь меня одну! Уходи! Я и одна справлюсь! – Она смотрела на меня так, будто я Георг. – Не будь наседкой! Много ли ты знаешь? Не души меня своей заботой, страхом и ответственностью! Я уехала не ради тебя. Пойми, наконец! Не ради тебя! Ради себя самой!»
«Я понимаю».
Она снова подошла ко мне, тихо проговорила: «Ты должен поверить. Даже если с виду все иначе! Я хотела уехать! Твой приезд был случайностью. Пойми, наконец! Безопасность не всегда самое главное».
«Это правда, – ответил я. – Но к ней стремишься, если любишь кого-то. Для другого».
«Безопасности не существует. Не существует, – повторила она. – Молчи. Я знаю! Лучше, чем ты! Я все это обдумала. Господи, как же долго я все это обдумывала! И не будем больше говорить об этом, любимый! За окном вечер, он ждет нас. Их в Париже у нас осталось не так много».
«А ты не можешь уехать в Швейцарию, раз не хочешь возвращаться?»
«Георг утверждает, что нацисты в два счета займут Швейцарию, как Бельгию в первой войне».
«Георг знает не все».
«Давай еще побудем здесь. Может, он вообще врал. Откуда ему так точно известно, что́ будет? Ведь один раз уже казалось, что война неизбежна. А потом случился Мюнхен. Почему бы не случиться второму Мюнхену?»
Я не знал, верила ли она тому, что говорила, или просто хотела отвлечь меня. Человек так легковерен, когда любит; вот и я был таким в тот вечер. Как Франция может вступить в войну? Она не готова. Наверняка уступит. С какой стати ей воевать за Польшу? За Чехословакию-то она воевать не стала.