Я кивнул:
– Обостренное ощущение жизни благодаря присутствию опасности. Превосходно, пока опасность лишь маячит на горизонте.
– Вы так полагаете? – Шварц как-то странно посмотрел на меня. – Это идет намного дальше. До того, что мы называем смертью, и еще дальше. Где утрата, если можно удержать чувство? Разве город исчезает, когда покинешь его? Разве не живет в вас, даже если разрушен? И кто знает, что́ есть умирание? Не скользит ли по нашим переменчивым лицам не только неспешный луч света? И разве не было у нас лица, прежде чем мы родились, самого первого лица, того, что должно остаться после разрушения других, преходящих?
Кошка потерлась о стулья. Я бросил ей кусочек рыбы. Она подняла хвост трубой и отвернулась.
– Вы встретились в Цюрихе с женой? – осторожно спросил я.
– Да, в гостинице. Скованность, выжидание, одолевавшее меня в Оснабрюке, стратегия боли и обиды исчезли и не возвращались. Я встретился с женщиной, которую не знал, но любил, с которой меня вроде как связывали девять лет беззвучного прошлого, однако это прошлое не имело над нею никакой власти, не ограничивало ее, не подчиняло себе. Яд времени, казалось, и у Хелен испарился, когда она пересекла границу. Прошлое теперь принадлежало нам, но мы не принадлежали ему; вместо гнетущего образа лет, каким представляется обычно, оно перевернулось и теперь было зеркалом, которое отражало одних только нас, без привязки к нему. Решение вырваться и сам поступок так категорично отделили нас от всего Раньше, что невозможное стало реальностью: новое ощущение жизни, без морщин минувшего.
Шварц посмотрел на меня, и опять на его лице мелькнуло странное выражение.
– Так и осталось. И опорой всему была Хелен. Я не мог, особенно ближе к концу. Но она-то могла, и этого хватало, вот что важно, как думаете? Лишь теперь мне тоже необходимо смочь, потому-то я и говорю с вами! Да, именно потому!
– Вы остались в Цюрихе? – спросил я.
– Мы пробыли там неделю, – сказал Шварц прежним тоном. – Жили в этом городе и в единственной европейской стране, где мир еще как будто бы не пошатнулся. У нас были деньги на несколько месяцев, и Хелен привезла с собой драгоценности, которые мы могли продать. Вдобавок во Франции еще остались рисунки покойного Шварца.
Лето тридцать девятого года! Казалось, Бог хотел еще раз показать всему свету, что такое мир и что́ он потеряет. Дни до краев полнились покоем этого лета и стали нереальными, когда мы позднее уехали из Цюриха на юг Швейцарии, к озеру Лаго-Маджоре.
Семья слала Хелен письма, звонила по телефону. Она сообщила им только, что едет в Цюрих к своему врачу. При отлично поставленной в Швейцарии системе регистрации они без труда установили ее адрес. И теперь засыпали ее вопросами и упреками. Она еще могла вернуться. Нам предстояло принять решение.
Жили мы в одной гостинице, но не вместе. Состояли в браке, но паспорта были на разные фамилии, а поскольку главное – бумага, то фактически жить вместе мы не могли. Ситуация странная, однако она усиливала ощущение, что время для нас повернуло вспять. По одному закону мы были мужем и женой, по другому – нет. Новое окружение, долгая разлука, а в первую очередь Хелен, которая очень изменилась, с тех пор как попала сюда, – все это создавало атмосферу зыбкой нереальности и одновременно сияюще-обрывочной реальности, над которой витал последний редеющий туман грезы, уже канувшей в забвение. Тогда я еще не знал, откуда это взялось… воспринимал как нечаянный подарок, будто мне разрешено повторить часть никудышного бытия и преобразить его в наполненную жизнь. Из крота, который без паспорта прокапывался под границами, я стал птицей, не ведавшей границ.
Однажды утром, когда я пришел за Хелен, я застал у нее некого господина Краузе, которого она представила как сотрудника германского консульства. Ко мне она обратилась по-французски и назвала мсье Ленуаром. Краузе понял ее неправильно и на скверном французском спросил, не сын ли я знаменитого художника.
Хелен рассмеялась. «Господин Ленуар – женевец, – объяснила она. – Но говорит и по-немецки. С Ренуаром его связывает лишь огромное восхищение».
«Вы любите импрессионистские картины?» – спросил меня Краузе.
«У него целая коллекция», – сказала Хелен.
«Несколько карандашных рисунков», – возразил я. Именовать наследство покойного Шварца коллекцией показалось мне одной из новых причуд Хелен. Но поскольку одна из ее причуд спасла меня от концлагеря, я подыграл ей.
«Вы знакомы с коллекцией Оскара Райнхарта в Винтертуре?» – любезно осведомился Краузе.
Я кивнул: «У Райнхарта есть Ван Гог, за которого я бы месяц жизни отдал».
«Какой месяц?» – спросила Хелен.
«Какой Ван Гог?» – спросил Краузе.
«Сад дома для умалишенных».
Краузе усмехнулся: «Чудесная картина!»
Он повел речь о других полотнах, а когда заговорил о Лувре, я, вышколенный покойным Шварцем, мог вставить словечко. Теперь я понял и тактику Хелен; она не хотела, чтобы во мне распознали ее мужа или эмигранта. Германские консульства не брезговали доносами в полицию по делам иностранцев. Я чувствовал, что Краузе пытается выяснить, какое отношение я имею к Хелен. Она все поняла еще до того, как он начал задавать вопросы, и теперь придумала мне жену – Люсьен – и двоих детей, из которых старшая дочка изумительно играла на фортепиано.
Глаза Краузе быстро перебегали с нее на меня и обратно. Пользуясь разговором, он любезно предложил новую встречу – быть может, ленч в одном из рыбных ресторанчиков у озера… так редко встречаешь людей, которые вправду знают толк в живописи.
Я столь же любезно согласился – когда снова буду в Швейцарии. То есть через месяц-полтора. Он удивился: думал, что я живу в Женеве. Я объяснил, что родом из Женевы, но живу в Бельфоре. Бельфор расположен во Франции, там ему не так-то просто навести справки. На прощание он не забыл задать последний вопрос: где же мы с Хелен познакомились, ведь с симпатичными людьми сталкиваешься так редко.
Хелен посмотрела на меня. «У врача, господин Краузе. Больные люди зачастую симпатичнее… – она коварно улыбнулась ему, – …здоровяков, у которых даже в мозгу не нервы, а мускулы».
На сей финал он ответил многозначительным взглядом:
«Понимаю, сударыня».
«Разве у вас Ренуар не относится к декадентам? – спросил я, чтобы не отставать от Хелен. – Ван Гог-то наверняка».
«Не для нас, не для знатоков», – отвечал Краузе, опять-таки с многозначительным взглядом, и выскользнул за дверь.
«Чего он хотел?» – спросил я у Хелен.
«Шпионил. Я хотела предупредить, чтобы ты не заходил, но уже не застала тебя в номере. Его послал мой брат. Как я все это ненавижу!»
Призрачная рука гестапо протянулась через границу, напоминая нам, что мы еще не вполне сбежали. Краузе сказал Хелен, чтобы она при случае зашла в консульство. Ничего серьезного, просто надо проставить в паспорта новый штамп. Вроде как разрешение на выезд. Ликвидировать маленькое упущение.
«Он говорит, таково новое предписание», – пояснила Хелен.
«Ложь, – сказал я. – Иначе я бы знал. Эмигранты всегда сразу узнают подобные вещи. Если пойдешь, они могут изъять у тебя паспорт».
«И тогда я стану эмигранткой, как ты?»
«Да. Если не вернешься».
«Я останусь. И в консульство не пойду, и назад не вернусь».
Прежде мы никогда об этом не говорили. Она приняла решение. Я молчал. Только смотрел на Хелен, видел за нею небо, и деревья сада, и узкую, искристую полоску озера. На фоне яркого света ее лицо казалось темным. «Ты за это не в ответе, – нетерпеливо сказала она. – Ты меня не уговаривал и совершенно тут ни при чем. Даже если б тебя здесь не было, я бы туда больше не вернулась. Достаточно?»
«Да, – растерянно и слегка пристыженно сказал я. – Но я думал не об этом».
«Я знаю, Йозеф. Тогда давай не будем говорить об этом. Никогда больше не будем».
«Краузе придет снова, – сказал я. – Или кто-нибудь другой».