– А ты, Патрис, – вмешался Рожэ, – ты похож на тех невыносимых покупателей, которые целых пять лет взвешивают, какой им купить дом. Они не хотят ничем поступиться – ни мечтой, ни практическими выгодами, но в конце концов даже их терпение истощается и они приходят в такое исступленное состояние, что соглашаются на что попало… Дома и женщины никогда не совпадают с мечтой, мой дорогой Патрис! Предугадать, что именно ты найдешь, – невозможно. Все происходит наоборот: действительность становится твоей мечтой, а не мечта – действительностью. Сейчас моя мечта как две капли воды похожа на Мари, а вовсе не Мари на мою мечту…
– Эх вы, женихи и невесты… – сказал Патрис снисходительно и печально, – выпьем еще раз за счастье всех женихов и невест в мире. Они в этом нуждаются, не сомневайтесь!
– Ты не знаешь, что такое любовь, бедный Патрис, – сказала маленькая Мари, и Патрис почувствовал себя уязвленным.
– Внимание! – закричал Дэдэ. – Сейчас пробьет двенадцать, мы из-за вас пропустим бой часов!
Он побежал включить радиоприемник, Патрис стал ловко откупоривать бутылку, пустил пробку в потолок, разлил вино… Пена переливалась через край, радио наполнило комнату смутным шумом, и первый удар полуночи раздался на часах тетки Марты. Маятник ходил взад и вперед и резал время на ломтики, как машинка бакалейщика режет ветчину.
Все встали, поцеловались по кругу, чокнулись, снова сели. Радио что-то говорило, потом началась музыка…
– Теперь… – сказала Ольга, ставя бокал.
– Что теперь? – Альберто положил руку на руку Ольги, стараясь заглянуть ей, в глаза. – Что же? Скажите…
– Простите, ничего…
– Теперь… – повторил Альберто.
– Патрис, можно встать из-за стола?
Мари и Рожэ хотели подняться наверх: навести красоту тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года, – сказала она; вымыть руки, – сказал он.
– Мы были здесь весной вчетвером, – опять напомнил Патрис, – и мы говорили об Ольге. Мы вас очень любим, Ольга, для нас вы навсегда останетесь нашей Моникой…
– Мы вас очень любим, – повторил Альберто, – не думайте, что в мире одни только враги, посмотрите на нас и забудьте обо всем остальном.
Серж встал, бросил салфетку – сегодня он надел свой хороший синий костюм, белую рубашку, волосы у него были коротко подстрижены – и, обращаясь к Дэдэ, торжественно сказал:
– Посмотри на Ольгу, Дэдэ… Ведь Рожэ прав: у твоей мечты теперь черты Ольги. Может быть, ты представлял ее себе совсем другой, но теперь ты будешь мечтать о высокой светловолосой женщине…
Казалось, что все они сговорились окружить Ольгу теплом и лаской. Понимали ли они, что она погибает, подобно одинокому путнику, застигнутому снежным бураном и морозом? Устав бороться с непогодой, путник ложится в снег и уже не ощущает холода, сон обволакивает его, погружая в мягкую снежную могилу. В эту новогоднюю ночь с тысяча девятьсот пятьдесят третьего на тысяча девятьсот пятьдесят четвертый все собравшиеся в домике тетки Марты сбросили свою защитную оболочку. Они, подобно правоверным, оставляющим обувь у входа в мечеть, оставили за дверью всё то, что разделяет людей. Все, кроме Ольги. Сидя в кресле с высокой спинкой, она, как всегда, была укутана в молчание, как бы окружена рвом, наполненным прозрачной водой, по которой плывут водяные лилии…
У ее ног расположились на подушках вернувшиеся сверху Рожэ и Мари.
– …сколько порчи зря… Сколько зла люди сами себе причиняют! Но придет время, когда не будет больше ни запоров, ни ключей, дни доверия настанут…
Кто мог говорить так, кроме Рожэ – самого красивого из Граммонов? И кто мог подхватить эту тему, как не Серж?
– Дни доверия настанут, – повторил он, – ты говоришь это так, как поют: «День славы настал!» Кровавое знамя поднято против дней доверия! Вот в чем дело, дети мои… Когда ты говорил мне, Патрис, отвоем друге Дювернуа, который хотел написать роман об эмигрантах, я подумал, что в его писательской игре у него был только один козырь: врожденное недоверие! Твой Дювернуа недоверчив от природы, так же как люди бывают от природы блондинами или брюнетами… Может быть, такой Дювернуа и сумел бы выразить вечное недоверие; тяготеющее над иностранцами. Это он, может быть, сумел бы сделать превосходно! Так что у него могла бы получиться удивительная книга! Он создал бы прозу, сам того не зная[70] … Но это все, что ему удалось бы выразить, и не больше! Если бы я был писателем, я написал бы о несчастье людей, которые живут не там, где они родились… Такая формулировка уже сама по себе изобличает кроющееся в ней безумие. Несчастье людей, которые живут не там, где они родились… Всем известно, что такое тоска по родине, но это только малая часть их несчастья, основное то, что человеку приходится жить там, где в нем не нуждаются. Не только на чужой земле, но и чужим для этой земли. Пусть кто-нибудь хоть расскажет об этом несчастье, пусть хоть песни об этом споют… Секрет поэзии Сопротивления именно в том, что она говорила о людях. Люди чувствовали ее, она помогала им жить. Но после того, как я написал бы такую книгу, все на меня тотчас же ополчились бы, требуя ответа на все поставленные мною вопросы… Мне лично кажется, что поставить вопрос, обратить на что-то внимание само по себе не так уж плохо, но от нас всегда требуют, чтобы поставленные нами вопросы мы же и решали! Безвыходных положений, видите ли, не должно существовать даже временно, и если писатель не в состоянии дать ответ на вопрос, то пусть сидит смирно и не путается не в свое дело. Демагогия, пустословие, что угодно, но только не нерешенные вопросы. Нет, нет… это невозможно, нетерпимо, нет крепостей, которых мы не могли бы взять… Будьте любезны, мосье, ответить на все поставленные вами вопросы! Я предлагаю, чтобы изгнанникам, людям, лишенным родимой почвы, которых невозможно излечить от тоски по родине, было по крайней мере дано моральное и материальное благополучие на чуждой им земле. Когда настанут дни доверия, различие в языке, религии, нравах уже не сможет служить поводом к ненависти и презрению.
– Я полагаю, что ты умолчал о белоэмигрантах всех стран только потому, что мы собрались здесь для встречи Нового года, – заметил Рожэ.