быть, весьма странно. А госпожа Л<емер> не унимается: «Но это еще не все. Мы с матушкой ее и сами в какой-то степени причастны к ее безумию, однако ж всех последствий этого мы решительно и вообразить не могли. Теперь же матушка весьма обеспокоена пошатнувшийся здоровьем дочери, хотя, как Вы можете понять по этим письмам, готова исполнить малейшее ее желание»,— и она дает мне прочесть три или четыре письма матери. Из них следует, что она — женщина добрая, которая позволяет дочери вертеть ею как угодно и, по-моему, не помешала бы милой барышне даже спать со мною, лишь бы доставить ей удовольствие. Но все же она советовалась с госпожою ЛКемер), как относиться к этой страсти, объектом которой являюсь я. Покончив с чтением, я осведомился у госпожи Л<емер>: «И какого же черта, по-вашех^у, я должен делать? Ведь речь идет о совершенно сумасшедшей девице, которую давно уже надо было лечить, а мать ее сумасшедшая вдвойне. Что же я могу сделать, чтобы они пришли в себя? Жениться я не собираюсь, не влюблен я ни на грош, но могу чего доброго и влюбиться. Меня решили ми стифицировать, и я вполне вправе отомстить». Тут госпожа Л<емер, принимается превозносить до небес бесчисленные достоинства мадемуазель Ж<енни>. «Я знаю, что Вы не женитесь на ней, но будьте ей хотя бы другом, во всем мире только Вы и имеете над нею власть. Подайте же ей добрые советы. Она воспримет их только от Вас. Умоляю, повидайтесь с ней, когда будете в Булони, поговорите и заставьте распроститься с одолевающими ее химерами». В ответ я проявил восхитительную способность к лицемерию: «Как, Вы хотите, чтобы я с нею увиделся? Да неужто, мадам, Вы мните меня святым? А если я вдруг влюб люсь в нее? Мы ведь не можем пожениться. И тогда на вас ляжет ответственность за последствия нашей встречи». Тут я заметил, что представил себя слишком уж добродетельным ш тем напугал госпожу «ГКе-мер). Тогда, смягчившись и пообещав ни словом не обмолвиться Ж<ен-ни) о нашем свидании, я соглашаюсь на встречу с ней. По приезде в Булонь я тотчас к ней пишу, чтобы сговориться о времени и условиях встречи. Иными словами, чтобы мы были одни. Принято. Вы можете представить себе, как я точен. Коль скоро нужно предусматривать все, я одолжил трость со спрятанною в ней шпагой у Лагландьера3 на случай, если меня вдруг подстерегает западня. В небольшой, не без кокетства убранной комнате, я обнаружил молодую женщину, освещенную-свечою, поставленной в углу, так, чтобы я никоим образом не мог различить ее черт. Только я вошел, она вскочила с кресел, будто вытолкнутая пружиною, и тотчас рухнула снова, испуганная, словно поднятая на току куропатка. Я сел напротив, и мы принялись беседовать. Голос у нее оказался весьма приятный, но дрожал, дыхание прерывалось, однако ж говорила она при этом хорошо. Одета она была очень просто, но со вкусом. Я заметил, что у нее крохотные и весьма изящные ножки. Вообще костюм ее обнаруживал известное кокетство и небрежность, что мне всегда по душе. Мы разговаривали о rebus omnibus et quibusdam aliis110*. Пробеседовав так около четверти часа, я решился попросить соизволения поставить свечу между нами. Она ответила, что ей еще слишком страшно. Пришлось отложить возможность увидеть лицо ее еще на четверть часа. И наконец я увидал очень красивую брюнетку, «бледную, словно прекрасный осенний вечер»4, с громадными черными глазами, красивой грудью — по крайней мере, под платьем,— прелестным ртом и выражением испуга, смешанного с нежностью, что составляло весьма приятную комбинацию. Я сказал, что вина ее в истории с мистификацией очень велика, что я страшно зол на нее и единственный способ меня успокоить —. беспрекословное послушание. Кроме того я намереваюсь управлять всеми действиями ее и поступками, и мои советы отнюдь не пойдут ей во вред. Она все с зещала. Читая ей мораль, я в то же время разглядывал ножку, что виднелась из-под платья и оказалась крошечною, как я уже имел честь вам сообщить. «Боже мой,— сказал я,— в Лондоне я нагляделся на такое множество уродливейших ног, что теперь смотрю на Вашу с вящим удовольствием». Я увидел, как в глазах, ее вспыхнула неподдельная детская радость, и она протянула мне ножку, предоставляя возможность полюбоваться ею поближе. Движение сие неизбежно приоткрыло для меня пальцев на шесть и другую ножку, притом много выше, и сложена она,— сказал бы я, если бы не знал отвращения Вашего к этому выражению,— безукоризненно. Увидев это, я пришел в состояние столь же критическое, сколь и неожиданное. Взяв в руки отданную мне ножку, я поднес ее к губам, что приоткрыло другую ножку еще на шесть пальцев вверх. После поцелуя она убрала ножку, уронила голову на грудь и смертельно побледнела. Можно было подумать, что ее прожгло огнем в самое сердце. Я продолжал беседовать о высоких материях, но бедняжке понадобилось не меньше четверти часа, чтобы прийти в себя. Когда же настало время прощаться, мы обменялись крепчайшим рукопожатием, обещаниями писать друг другу, и пр. Я бессилен дать Вам равноценное представление о глазах этой девушки.
Наилучшим результатом всего этого явилось то, что, как пишет госпожа Л<емер> из Кале, мадемуазель Ж<енни>, давая ей подробнейший отчет о нашей встрече, говорила, что очарована мною, поколебавшееся было здоровье ее совершенно поправилось, так что теперь она весела и пр.,.. Но самое курьезное — это сообщение о том,, что матушка пряталась в соседней комнате, откуда она все слышала и даже кое-что видела. Я пришел в бешенство, радуясь, впрочем, что не стал продвигаться далее в исследовании ножек, как вдруг получил письмо от Ж<енни>, которая признается во всем, кается в нескромном поведении и умоляет простить великодушно, наложив на нее любую епитимью. Сказано все это притом в самом нежном и искреннем тоне. Я простил, но при условии, что отныне письма мои не будет читать никто, кроме нее самой, и что при свиданиях наших не будет более никаких свидетелей. В то же самое время госпожа Л<емер> написала, что я разрешил проблему, казавшуюся неразрешимой,— заставил повиноваться Ж<енни>. У нее было два-три маленьких недостатка, которые я решительно исправил. Доводилось ли Вам когда-нибудь видеть более забавных женщин? Что Вы обо всем этом думав* те? Чего они хотят? Они ведь знают, что я не женюсь. Хотелось бы знать Ваше по сему поводу мнение, если таковое имеется. Через несколько месяцев Ж<енни> приедет в Париж одна.
Прощайте; посылаю Вам эту кипу бумаги, которую Вам, возможно, не достанет мужества прочесть <...>'
10
САТТОНУ ШАРПУ 1
Париж, 29 января 1833.
Любезнейший друг мой!
Надеюсь, Вы уже получили через Скьяссетти 2 вести обо мне. Подружитесь с нею. Она — приятнейшая особа. И если Вы влюбитесь в нее, жалеть Вам не придется. Ее матушка — дама весьма занимательная; она всегда готова рассказать презабавные истории о своих молодых годах, описать все действия и телодвижения своего супруга, который уж раз-то в месяц всенепременно ломал под ней кровать (sic). Бейль утверждает, что видел, как за одну ночь у нее перебывало семеро крепких мужчин, которые, выходя, едва волокли ноги. Правда, Бейлю я верю всегда лишь наполовину.
Из Лондона мы выехали с изрядно облегченными кошельками, до капли исчерпав свои сосуды плодородия и вконец испортив желудки вашими мэллигатонскими супами и вашим чертовым портвейном. Впрочем, путешествие наше протекало довольно удачно, ибо мы сменили карету только один раз. До берегов Франции мы добрались всего за два часа с четвертью; путешествие же по суше прошло без каких-либо происшествий, правда, холод был собачий, и дождь лил, как из ведра, что нагнало на нас черную меланхолию; Лагл<андьер> лишь время от времени приходил в себя и стенал: «Изабель!», а я: «Что за ножка! Нет, что за ножка!» Сейчас расскажу Вам, что же это за ножка, из-за которой я так вздыхал.
По прибытии в Кале, я направился к даме, через которую получил портрет леди Сеймур. Поначалу она вручила мне письмо, написанное, видимо, в сильнейшем волнении, где незнакомка моя объявляла, что не может со мною увидеться. Не успел я прочесть письмо, как г-жа Л<емер>,, вышеупомянутая дама из Кале, приняв вид в высшей мере серьезный, испросила соизволения говорить со мною вполне откровенно. Я содрогнулся, испугавшись, что она вот-вот признается, что все письма написаны ею. N. В.111, что эта дама — особа весьма почтенная, лет сорока девяти от роду. Однако ж я ответил ей самым естественным тоном: «Сделайте одолжение, сударыня». «Так знайте, сударь, что заинтриговавшие вас письма написаны не английскою дамой, а французскою девушкой. Эта молодая особа обладает на редкость пылким воображением, она ветрена, весьма экзальтирована, но при том чрезвычайно добродетельна и великодушна. Начиная писать Вам, она желала лишь одного — получить Ваш автограф. Но мало-помалу так увлеклась перепискою, а после и корреспондентом, что это сделалось для нее подлинною страстью. Словом, она от Вас без ума. Матушка ее, да и я, поначалу не противились ее сумасбродствам, считая это минутным капризом, но теперь мы отчаялись». На это я ответил: «Что же, по-Вашему, я должен делать?» (Согласитесь, любезный друг, положение мое было довольно комичным). И я счел, что наступила минута объясниться начистоту. Я сказал, что никогда не женюсь, ввязываться в эту историю не стану и умываю руки — ведь не я первый начал писать и пр. Надобно сказать, что трагический тон г-жи Л<емер> привел меня в наисквернейшее расположение духа.