– Но ведь вы-то любили ее, Йорк! Вы боготворили Мэри Кейв. Кроме того, вели себя как мужчина, а не как охотник за приданым.
– Да, я действительно ее любил. Тогда она была прекрасна, как луна, которой сегодня не видно. В наше время таких красавиц уж нет. Может, мисс Хелстоун еще чем-то на нее похожа, а больше никто.
– Кто на нее похож?
– Племянница этого чернорясного деспота – тихая изящная Каролина Хелстоун. В церкви я часто надевал очки, чтобы получше разглядеть эту девочку. У нее такие кроткие голубые глаза с длиннющими ресницами! Бывало, сидит в тени, неподвижная и бледная, и нет-нет да и задремлет от жары и духоты к концу проповеди – ну прямо статуя Кановы[120], не отличишь!
– Мэри Кейв тоже была такой?
– Да, только великолепнее. В ней не было ничего грубого, приземленного. Даже удивляло, что у нее нет ни крыльев, ни венца. Величавый кроткий ангел, вот какова была моя Мэри!
– Вы не смогли добиться ее любви?
– Нет, хоть я и старался изо всех сил, даже стоял на коленях, взывая к Небесам о помощи.
– Мэри Кейв была вовсе не такой, какой вы ее представляете, Йорк. Я видел ее портрет в доме Хелстоуна. Она не ангел, а просто красивая женщина с правильными чертами, довольно сдержанная и молчаливая. На мой вкус, она слишком бела и безжизненна. Впрочем, если предположить, что в жизни она выглядела лучше, чем…
– Роберт! Вот сейчас я бы вышиб тебя из седла! Однако сдержусь. Разум подсказывает мне, что ты прав, а я нет. Понятно, что чувство, которое я до сих пор испытываю, лишь остаток заблуждения. Если бы мисс Кейв обладала умом или сердцем, она бы не осталась ко мне равнодушна и не предпочла бы этого краснорожего тирана.
– Представьте, Йорк, что она образованная женщина (хотя в те дни не принято было давать женщинам образование); вообразите, что у нее самобытный, глубокий ум, тяга к знаниям, которую она с бесхитростным восторгом утоляет в беседах с вами, когда вы сидите с ней рядом, ее богатая речь, полная живости, изящества, оригинальных образов и неподдельного интереса, льется легко и свободно. Когда вы намеренно или случайно оказываетесь с ней рядом, на вас в то же мгновение нисходят спокойствие и благодать. Одного взгляда на ее кроткое лицо, одной мысли о ней достаточно, чтобы вы забыли о тревогах и заботах, ощутили тепло, и низменная губительная расчетливость сменилась в вашей душе нежной привязанностью, любовью к семейному очагу, бескорыстным желанием беречь ее и лелеять. Представьте, что всякий раз, когда вам выпадает счастье держать хрупкую ручку Мэри в своей ладони, она трепещет, словно теплая, вынутая из гнезда птичка. Она пытается стать незаметной, когда вы входите в комнату, но если вы ее уже заметили, встречает вас самой приветливой улыбкой, какая только может озарить прекрасное невинное лицо, и отводит глаза лишь потому, что их искренний взгляд может ее выдать. В общем, вообразите, что ваша Мэри не холодна, а робка, не безучастна, а впечатлительна, не пуста, а невинна, не жеманна, а чиста; вообразите все это и ответьте: отказались бы вы от нее ради приданого другой женщины?
Мистер Йорк приподнял шляпу и вытер лоб платком.
– А вот и луна появилась, – произнес он, указывая хлыстом через пустошь. – Вон она, выплывает из тумана, и сердито смотрит на нас, словно чудной красный глаз. Ну уж если эта луна серебряная, значит, лоб старины Хелстоуна бел как снег. Чего это она повисла над Рашеджем и глядит на нас так хмуро и злобно?
– Йорк, если бы Мэри любила вас молчаливо и преданно, чистой, но пылкой любовью – так, как вам бы хотелось, чтобы вас любила жена, – вы бы покинули Мэри?
– Роберт! – воскликнул Йорк.
Он поднял руку, но сдержался и, помолчав, произнес:
– Послушай, Роберт, этот мир странно устроен, а люди состоят из еще более странных элементов, чем те, что перебродили в котле первородного хаоса. Я мог бы поклясться во весь голос – так громко, что браконьеры примут эту клятву за уханье выпи на Билберрийском болоте, – я мог бы заверить тебя, что в этом случае только смерть разлучила бы меня с Мэри. Но я прожил на свете пятьдесят пять лет, хорошо изучил человеческую натуру и должен открыть тебе горькую правду: скорее всего, если бы Мэри любила, а не высмеивала меня, если бы я был уверен в ее чувствах и постоянстве, если бы меня не терзали сомнения и если бы я не претерпевал унижений, тогда… – Он тяжело уронил руку на седло. – Вполне вероятно, что и тогда бы я покинул Мэри!
Некоторое время они молча ехали рядом. Никто не проронил ни слова, пока Рашедж не остался позади. Над лиловым краем пустоши засветились огоньки Брайерфилда. Роберт, который был моложе спутника, и воспоминания занимали его меньше, заговорил первым:
– Я верю, и с каждым днем все сильнее, что в этом мире нет ничего стоящего: ни принципов, ни убеждений, – если только они не родились в очистительном пламени или в укрепляющей борьбе с опасностью. Мы ошибаемся, падаем, нас унижают, зато после этого становимся осторожнее. Мы жадно упиваемся ядом из позолоченной чаши порока или вкушаем его из нищенской сумы алчности. Ослабеваем, опускаемся, все доброе в нас восстает против нас самих, наша душа горько протестует против тела; идет настоящая внутренняя война, и если душа достаточно сильна, она побеждает и становится владычицей.
– Что ты теперь собираешься делать, Роберт? Каковы твои планы?
– Я не буду говорить о своих личных планах, тем более что это нетрудно: сейчас у меня их нет. В моем положении человеку не пристало думать о личной жизни: я весь в долгах. Что касается моей деловой жизни, то здесь мои планы слегка изменились. В Бирмингеме я ознакомился с действительным положением вещей, разобрался в причине нынешних беспорядков в стране. Тем же я занимался и в Лондоне. Там меня никто не знает, и я мог бродить где хочу и общаться с кем пожелаю. Я бывал там, где люди нуждаются в еде, одежде и топливе, встречал несчастных, живущих без работы и без надежды на лучшее. Я видел, как те, кто от природы добр и возвышен, вынуждены существовать среди ужасных лишений, терзаемые отчаянием. Я наблюдал других, более приземленных, – лишенные воспитания, они не испытывают ничего, кроме животных инстинктов. Будучи не в силах удовлетворить эти низменные желания, они похожи на измученных голодом и жаждой зверей. Я видел то, что послужило уроком моему разуму, и наполнило мою душу новыми чувствами. Я не собираюсь проповедовать снисходительность и сентиментальность, как не проповедовал и раньше, и по-прежнему не выношу тщеславие и строптивость. Если придется, я вновь сражусь с толпой мятежников и буду неутомимо преследовать их беглых вожаков, пока они не понесут заслуженного наказания. Однако теперь я буду делать это ради блага тех, кого они обманывают. Я понял, Йорк, что нельзя смотреть на жизнь однобоко и предвзято. Есть кое-что поважнее корыстных интересов, осуществления своих планов, даже бесчестящих долгов. Для того чтобы уважать самого себя, человек должен знать, что поступает справедливо со своими ближними. До тех пор, пока не стану внимательнее к невежеству и людским страданиям, я буду презирать себя за несправедливость. Что такое? – спросил он, обращаясь к коню, который услышал журчание воды и свернул туда, где лунный луч играл в хрустальном омуте ручья. – Поезжайте, Йорк! – крикнул Мур. – Я должен напоить коня.
Йорк медленно двинулся вперед, пытаясь различить среди многочисленных светящихся вдали точек огни Брайрменса. Стилброская пустошь осталась позади, по обеим сторонам дороги теперь тянулись зеленые насаждения. Внизу лежала густонаселенная долина. Путники почти добрались до дома.
Они уже миновали безлюдную, поросшую вереском местность, и мистер Йорк заметил за стеной чью-то шляпу и услышал голос. Однако прозвучавшие в тишине слова были весьма необычны:
– Когда нечестивец погибнет, раздастся вопль. – Как проносится и исчезает вихрь, так и грешник исчезнет с лица земли. Пусть ужас поглотит его словно пучина вод, да разверзнутся перед ним бездны ада! Пусть умрет он в неведении!