– Лакеев! – воскликнул он. – Как давно я не слыхал этого слова. Лакеи! Будто в молодость возвращаешься, о как. Помню, ох, много-много лет назад я, бывалоча, в воскресенье после обеда ходил в Гайд-парк послушать, как чуваки говорят разные речи. Армия спасения, римские католики, евреи, индусы – кого там только не было. И был один парень – ну, имени я его тебе не назову, однако, правда, сильный оратор. Задал всем перцу! «Лакеи! – говорит. – Лакеи буржуазии! Прислужники правящего класса!» Паразиты – о, еще как называл. И гиены, точно помню: называл их гиены. Конечно, это все о лейбористах, да ты знаешь.
Уинстону казалось, что каждый из них говорит о своем.
– Я на самом деле вот что хотел узнать, – сказал он. Как вы думаете, сейчас у вас больше свободы, чем тогда, в прежние времена? И с вами лучше обращаются как с человеческими существами? Тогда богатые люди, те, которые в цилиндрах…
– Палата лордов… – погрузился в воспоминания старик.
– Палата лордов, если хотите. Я вот о чем спрашиваю: действительно эти люди обращались с вами как с низшими просто потому, что они были богатыми, а вы бедными? Правда ли, например, что вы должны были обращаться к ним «сэр» и снимать шляпу при встрече с ними?
Старик, похоже, крепко задумался. Он осушил около четверти кружки и лишь потом приступил к ответу.
– Да, – произнес он. – Любили они, чтобы ты коснулся шапки при встрече. Показал уважение. Лично мне это было противно, но и я подчинялся. Должен был, как ты говоришь.
– И было принято – я сейчас только цитирую то, что прочел в учебниках по истории, – чтобы эти люди и их слуги сталкивали тебя с тротуара в канаву?
– Один как-то раз столкнул меня, – ответил старик. – Помню, будто было вчера. Ввечеру после гребных гонок – после гребных гонок страшно гуляли, шумели – налетел я на одного малого на Шафтсбери-авеню. Такой, из джентльменов, одет в рубашку, цилиндр на нем и черное пальто. Мотался по тротуару зигзагом, и я налетел на него случайно. Говорит мне: «Смотри, куда прешь», – говорит. А я ему: «Ты че, купил тротуар, мать твою?» А он мне: «Я тебе, мать твою, голову сейчас сверну, не борзей». А я ему: «Да ты пьян. Я тебя полиции сдам сей минут», – говорю. И ты веришь мне, он хватает меня за грудки и толкает так, что я едва под колеса автобуса не угодил. Так-то я молодой был тогда, ну, и чуть было не навалял ему, только…
Уинстона охватило чувство отчаяния. Память старика сплошь состояла из кучи мелких и ничего не значащих подробностей. Спрашивай его хоть целый день – ничего толкового не узнаешь. Может, история Партии некоторым образом верна, а может, она и есть чистая правда. И он предпринял последнюю попытку.
– Возможно, я не ясно выразился, – сказал он. – Я вот что пытаюсь сказать. Вы прожили очень долго и жили за много лет до того, как произошла Революция. В 1925 году, например, вы были уже взрослым. Из того, что вы помните, вы бы могли утверждать, что жизнь в 1925 была лучше или хуже, чем сейчас? Если бы вы выбирали, то вы предпочли бы жить в те времена или теперь?
Задумавшись, старик смотрел на мишень для дартса. Он допил пиво – медленнее, чем раньше. И затем произнес с отстраненным видом философа, будто пиво его смягчило.
– Знаю, что ты хочешь услышать, – сказал он. – Ты ждешь, что скажу: я бы лучше снова стал молодым. Большинство людей скажут, что хотели бы снова стать молодыми, если спросить у них. Ведь когда ты молод, ты здоров и силен. А в мои годы никто не чувствует себя хорошо. У меня ужасно ступни болят, а с мочевым и просто беда. Шесть-семь раз за ночь встаю и бегу в туалет. А с другой стороны, в старости есть свои преимущества. Не о чем беспокоиться. Никакой суеты с женщинами – большое дело. У меня женщины лет тридцать не было, поверь мне. И не хочу я их, вот ведь что.
Уинстон оперся спиной о подоконник. Какой смысл продолжать. Он уже собирался взять еще пива, как вдруг старик встал и шаркающей походкой быстро засеменил к воняющему мочой закутку в конце зала. Лишние пол-литра сделали свое дело. Минуту-другую Уинстон поглазел на пустую кружку, а потом как-то неожиданно ноги вынесли его снова на улицу. Не более чем через двадцать лет, думал он, серьезный и простой вопрос, была ли жизнь до Революции лучше или хуже, чем сейчас, станет неразрешимым: на него просто нельзя будет дать ответ. А на самом деле уже и сейчас на него не ответить, так как жалкая горстка представителей старого мира не способна сравнить одну эпоху с другой. Их память хранит миллион бесполезных вещей: ссору с коллегой, поиски пропавшего велосипедного насоса, выражение лица давно умершей сестры, вихри пыли, поднятые ветреным утром семьдесят лет назад. А все важные факты они давно забыли. Они, словно муравьи, которые видят лишь маленькие предметы, а большие не могут. А если память подводит и письменные свидетельства сфальсифицированы, то утверждение Партии о том, что она улучшила условия жизни людей, надо принять за истину, потому что никогда не существовало и не могло существовать каких-либо стандартов, от которых можно было бы оттолкнуться.
В эту минуту течение его мыслей резко оборвалось. Он остановился и осмотрелся. Он находился на узкой улочке, где располагалось несколько маленьких темных магазинчиков, втиснутых между жилыми домами. Прямо над его головой висели три облупившихся металлических шара, когда-то, видимо, позолоченных. Похоже, он узнал это место. Конечно! Он стоял у лавки старьевщика, где однажды купил свой дневник.
Дрожь ужаса пробежала по телу. С самого начала было непростительной глупостью делать эту покупку, и ведь он поклялся никогда больше сюда не приходить. Однако стоило задуматься – ноги сами принесли его на это место. А ведь он надеялся, что ведение дневника оградит его от столь самоубийственных порывов. Между тем он заметил: несмотря на то, что уже почти двадцать один час, магазинчик еще открыт. Он решил, что будет менее подозрительным войти внутрь, чем околачиваться на тротуаре, и потому шагнул в дверь. Если спросят, то можно сказать, будто зашел поинтересоваться, нет ли у них бритвенных лезвий.
Хозяин как раз зажигал подвесную керосиновую лампу, которая испускала чадящий, но при этом уютный запах. Это был человек лет шестидесяти, болезненного вида, сгорбленный, с длинным добродушным носом и приветливыми глазами, плохо видными за толстыми стеклами очков. Волосы у него почти белые, а брови – пушные и еще черные. Очки, мягкие манеры, суетливые движения и то, что на нем был поношенный пиджак из черного вельвета, – все это придавало ему интеллигентный облик литератора или, быть может, музыканта. Голос его звучал тихо, будто он потускнел со временем, а акцент ощущался гораздо меньше, чем у большей части пролов.
– Я узнал вас еще там, на тротуаре, – сразу же сказал он. – Вы джентльмен, который приобрел альбом для молодой леди. Какая прекрасная бумага, скажу я вам. Раньше ее называли «кремовая верже». Такую уже, осмелюсь доложить, лет пятьдесят не делают. – Он посмотрел на Уинстона поверх очков. – Могу я предложить вам что-то конкретное? Или вы просто пришли посмотреть?
– Я мимо шел, – неопределенно ответил Уинстон. – Вот решил заглянуть. Мне ничего конкретного не нужно.
– Это и лучше, – ответил продавец, – потому что не думаю, что мог бы вам что-то продать. – Он сложил руки в знак извинения. – Сами видите: лавка, можно сказать, пуста. Между нами говоря, торговля антиквариатом вот-вот подойдет к концу. Нет уже ни спроса, ни предложения. Мебель, фарфоровая посуда, стекло – все уже в той или иной степени побито. А металлические вещи переплавлены. Я много лет не видел латунных подсвечников.
На самом деле крохотный магазинчик был забит товаром, но практически ничего не представляло ни малейшей ценности. Торговое пространство ограничивали бесчисленные пыльные рамы для картин, штабелями сложенные у стен. В витринах громоздились подносы с гайками и болтами, старые стамески, перочинные ножи со сломанными лезвиями, потускневшие часы, которые даже и не притворялись идущими, и прочая ерунда. Хоть какой-то интерес привлечь могли лишь разнообразные предметы на маленьком столике в углу: лакированные табакерки, агатовые броши и так далее. Направившись к столу, Уинстон заметил круглую гладкую вещицу, таинственно блестевшую в свете лампы, и взял ее.