Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тут обретает значение городское происхождение Диккенса, его незаинтересованность в гвардейско-спортивно-военной стороне жизни. Его герои, добравшись до денег и «обустроившись», мало того что не занимаются никакой работой, они перестают ездить верхом, охотиться, сражаться на дуэлях, путаться с актрисами или терять деньги на скачках. Они просто пребывают по домам на пуховой перине респектабельности, желательно — прямо по соседству с родственниками, ведущими точно такую же жизнь:

«Став богатым и преуспевающим торговцем, Николас первым делом купил старый отцовский дом. Время плавно текло, постепенно он оказался окружен детьми, дом был перестроен и расширен, но ни одна из старых комнат не была порушена, ни одно старое дерево не выкорчевано, ничто, сколько-нибудь напоминавшее о былых временах, не убиралось и не менялось.

Рядом — камнем можно добросить — находился еще один приют радости, тоже оживляемый милыми и детскими голосами. Там жила Кэт… такое же честное, нежное создание, такая же любящая сестра, такая же всеми любимая, как и в дни ее девичества». Снова та же елейно-кровосмесительная атмосфера, что и в отрывке из Рида. Очевидно, идеальный диккенсовский финал, который в совершенстве достигнут в «Николас Никлби», «Мартине Чезлвите» и «Пиквике», к которому в разной степени сводится дело почти во всех остальных романах. Исключения — «Тяжелые времена» и «Великие ожидания»; в последнем, в общем-то, «счастливое окончание» есть, но оно противоречит общей направленности романа и было вставлено по настоянию Балвера Литтона.

Идеал, к которому надо стремиться, выглядит примерно так: сто тысяч фунтов, причудливый старинный дом, обильно увитый плющом, нежная женственная супруга, орда детишек и никакой работы. Все спокойно, тихо, мирно и, что важнее всего, по-домашнему. На поросшем мхом церковном погосте, что неподалеку, вниз по дороге, — могилы родных и любимых, ушедших из жизни до того, как достигнут счастливый финал. Прислуга комична и феодальна, дети ластятся к отцу с матерью, старые друзья собираются у камина, вспоминая былые дни, следует бесконечная череда обильных блюд, холодный пунш и вишневый негус[18], пуховые постели с грелками, рождественские праздники с шарадами и жмурками, но никогда никаких происшествий, кроме ежегодного рождения ребенка. Забавно: а ведь картина и в самом деле счастливая, не правда ли? Во всяком случае, Диккенсу удается изобразить ее таковой. Мысль о подобном существовании ему приятна. Уже этого достаточно, чтобы понять: с тех пор как написана первая книга Диккенса, прошло больше ста лет. Никто из ныне живущих не в силах слить воедино такую бесцельность с такой кипенью жизни.

V

Дочитавший до этого места поклонник Диккенса, наверное, успел хорошенько рассердиться на меня.

Рассуждая о творчестве Диккенса, я все время имел в виду лишь «идейное содержание» и почти не касался его литературных качеств. У любого писателя, тем более романиста, признает он это или нет, есть свое «содержание», под воздействием которого оказываются самые незначительные детали его творчества. Всякое искусство — пропаганда. Отрицать этого не подумали бы ни сам Диккенс, ни большинство романистов-викторианцев. С другой стороны, не всякая пропаганда — искусство. Вначале я сказал, что Диккенс один из тех писателей, которых стоит прикарманить. Прикарманивали его и марксисты, и католики, и, больше всего, консерваторы. Вопрос в том, что тут красть? Почему каждый столь заботлив о Диккенсе? Почему Диккенс заботит меня?

На такой вопрос всегда нелегко ответить. Как правило, эстетическая привязанность либо необъяснима, либо настолько извращена неэстетическими мотивами, что в голову приходит мысль, не является ли вся литературная критика огромной системой надувательства. Привязанность к Диккенсу осложняется его известностью, ему выпало быть одним из тех «великих писателей», которыми по горло пичкают в детстве. Временами это вызывает бунт и тошноту, но порой, особенно на склоне лет, приводит и к иным последствиям. Скажем, почти все в глубине души хранят привязанность к патриотическим стихам, затверженным наизусть еще в детстве, — «Эй, пехота морская английская», «Задача легкой бригады» и т. п. Удовольствие вызывают не столько стихи, сколько разбуженные ими воспоминания. Когда обращаешься к Диккенсу, чувствуешь воздействие той же ассоциативной силы. Наверное, в большинстве английских домов найдутся одна-две его книги. Многие дети знакомятся с его героями, еще не научившись читать, ибо в целом Диккенсу очень повезло с иллюстраторами. Воспринятое же в столь раннем возрасте разумному критическому анализу не подлежит. При этой мысли вспоминается все, что есть плохого и глупого у Диккенса: чугунные «сюжеты», неудачные характеры, longuers[19], абзацы белых стихов, жуткие страницы «пафоса». Потом задаешься вопросом: когда я говорю, что мне нравится Диккенс, не имею ли я попросту в виду, что мне нравится думать о своем детстве? Не есть ли Диккенс всего-навсего институциональный обычай?

Если так, то он обычай, от которого никуда не денешься. Как часто думают о любом, даже любимом, писателе, доподлинно сказать и подсчитать трудно, но я позволю себе усомниться, чтобы человек, на самом деле прочитавший Диккенса, мог прожить неделю, не вспоминая о нем по какому-либо поводу. Принимаете вы его, нет ли, только он — здесь, как Нельсонова колонна. В любой момент ум ваш готов откликнуться либо на сценку, либо на отрывок, либо на героя, взятых из книги, название которой вы, может, и не помните. Микоберовы письма! Уинкль свидетельствует в суде! Миссис Гэмп! Миссис Уититерли и сэр Тамли Снаффим! У Тодгерсов! (Джордж Гессинг говорил, что, проходя у Памятника, он всегда думал не о большом лондонском пожаре, а о заведении Тодгерсов.) Миссис Лео Хантер! Сквиерс! Силас Уегт и «Упадок и распад Российской империи»! Мисс Милз и пустыня Сахара! Уопсль, играющий Гамлета! Миссис Джеллиби! Манталини, Джерри Кранчер, Баркис, Памблчук, Трейси Тапмен, Скимпол, Джо Гарджери, Пекснифф и т. д. и т. д. без конца. Трудно назвать это даже серией книг, это больше похоже на целый мир, мир не всегда и не во всем смешной, ибо у Диккенса запоминаются и его викторианская болезненность с некрофилией, и кроваво-громовые сцены — смерть Сайкса, самовоспламенение Крука, Фаджин в камере смертников, старухи с вязаньем вокруг гильотины. Поразительно, как это крепко западает в сознание даже тех людей, кто об этом не думает! Комедиант из мюзик-холла может (во всяком случае, еще совсем недавно мог) выйти на эстраду и изобразить Микобера или миссис Гэмп, будучи уверен, что его поймут, даже если в публике и один из двадцати зрителей не прочел ни единой книги Диккенса от корки до корки. Люди могут делать вид, что ни в грош его не ставят, и при этом — неосознанно цитировать его.

Диккенс — писатель, которого можно копировать, впрочем, до известного предела. Создатели подлинно массовой литературы из Диккенса дерут безо всякого стыда. Заимствуется, правда, культ «образа», то есть эксцентричность, а это традиция, которую сам Диккенс воспринял от писателей-предшественников и развил в своем творчестве. Копированию, имитации не поддается, однако его неистощимая выдумка, когда выдумываются не персонажи, еще меньше — «ситуации», а повороты фраз и конкретные детали. Выдающимся, безошибочным признаком диккенсовского стиля является бесполезная деталь. Приведу пример того, что я имею в виду. Рассказ, который цитируется ниже, не очень и забавен, но одна фраза в нем индивидуальна, как отпечаток пальца. Джек Хопкинс в гостях у Боба Сойера, рассказывает историю о ребенке, проглотившем сестрино ожерелье:

«На следующий день малыш проглотил две бусины, еще через день справился с тремя и так далее, пока в неделю не покончил с ожерельем целиком — сглотал все двадцать пять бусин. Сестра, девушка трудолюбивая и не привыкшая баловать себя украшениями, глаза выплакала, потеряв ожерелье, все вверх дном перевернула, разыскивая его, но, об этом можно было бы и не говорить, найти не смогла. Несколько дней спустя семейство сидело за обедом — подали запеченную баранью лопатку, обложенную картофелем, — малыш, который есть не хотел, игрался в столовой, как вдруг раздался чертовский звук, будто небольшой град приударил. „Не надо этого делать, малыш“, — сказал отец. „Я не делал никак“, — ответил ребенок. „Что ж, — назидательно отчеканил родитель, — больше этого не делай“. Краткая тишина — и звук раздался снова, да еще пуще прежнего. „Если ты не будешь слушать, что тебе говорят, сынок, — возвысил голос отец, — то очутишься в постели быстрее, чем поросенок успеет хрюкнуть“. Для большего послушания он слегка встряхнул мальчишку, чем вызвал грохот, какого никто прежде не слыхивал. „Черт побери, это внутри ребенка, — воскликнул папенька, — да у него попка не на месте!“ „Вовсе нет, папочка, — захныкал малыш, — это ожерелье, я его проглотил, палочка“. Отец подхватил ребенка, помчался с ним в больницу, бусины от тряски по дороге издавали в животе мальчика жуткий грохот, так что прохожие поднимали глаза к небу или заглядывали в окна подвалов, пытаясь понять, откуда доносится столь странный звук.

— Сейчас парень в больнице, — заключил Джек Хопкинс. — Когда он ходит, то так чертовски шумит, что его пришлось закутать в тулуп сторожа из опасения, как бы он не перебудил всех больных».

вернуться

18

Крепкий напиток из портвейна и лимонного сока, разбавленный горячей водой. — Примеч. переводчика.

вернуться

19

Длинноты, растянутость (франц.). — Примеч. переводчика.

32
{"b":"965153","o":1}