Литмир - Электронная Библиотека

…хозяева, возбужденные внезапными переменами в Софии, за обсуждением этих перемен будут долго наводить порядок в гостиной, шебуршиться на кухне и придут в спальню почти под утро. Разбирая кровать, Жора наткнется на мое распластанное по клавиатуре ноутбука бездыханное тело и замрет от вида столь нестандартной смерти животного, как остолбенел в свое время его сын от красоты своей жены. Реакция Шуры будет чисто женской — она омоет слезами мой труп, добавив последние капли в переполненную чашу своего эмоционального терпения. Достигнув, так сказать, эмоционального дна, велит опечаленному мужу:

— Пойди принеси большой кусок целлофана, который мы на дачу собирались отвезти. Завернем кота и завтра, вернее сегодня, по темноте вынесем.

— Куда?

— На помойку. Куда ж еще? Что ж поделать… Откуда пришел, туда и уйдет…

…и в тот самый миг я вернулся — воплощение древнего огненного божества человеческих фантазий, плывущее в тростниковой лодке по великой реке.

Узнать о моих приключениях собралась такая уйма отчетливо и не очень видимого народу, что места на теплом песочке и мягкой травке большого круглого оазиса хватило далеко не всем, некоторые нечеткие свисали гроздьями с пальм. Ближний круг составили Ленин, Леннон и Ганди, но только потому что друзья, никакой дискриминации у нас нет, всеобщее равенство.

Я рассказал, в каком обличье жил, в какой семье, утаив во избежание избыточных реакций кое-какие подробности. Сопоставление форм животного и человеческого сознания, представленное в художественной прозе, возбудило любопытство туманных братьев Александра и Вильгельма фон Гумбольдтов. Зоолог и филолог затеяли на пальме спор по поводу эволюции человека в кота, распалились, устроили мордобой, в результате были сброшены с дерева и под улюлюканье изгнаны с веча.

Остальные проекции, вкурив новое знание, пребывали в прострации. В реальность всех вернул смотревшийся огурцом Одиссей:

— Я стараниями Гомера чуть хряком не стал, кроме того, вам известно, жил в таком обличье аватаром на ферме в Канзасе, но чтоб писателем заделаться… Ни фига себе.

— Ваша грубость, Одиссей, меня расстраивает, — смахнула слезинку перламутровая Мэрилин Монро, проконтролировав в раскладном зеркальце состояние ресниц. — Скажите, Амон, какие же выводы вы сделали из своего вояжа?

— Да какие выводы… Люди как люди… Шатаются…

— Как медведи?

— Как пальмы. Из стороны в сторону.

— Что же им нужно для устойчивости?

— Две вещи. Первая — закон.

— Похоже, краснобай, вы времени зря не теряли, — привстав, заметил с ревнивыми интонациями в голосе Карл Маркс, тряся со второго ряда бородой над впередисидящими.

— Он, — я доброжелательно улыбнулся, проигнорировав естественную ревность исследователя к исследователю, — дает возможность законопослушным гражданам чувствовать себя защищенными, заставляет нарушителей трепетать от неотвратимости наказания и таким образом позволяет среднестатистическому человеку стать устойчивее самому в себе. Проще сказать — больше справедливости вокруг, больше мира внутри, и — отсутствие равного для всех закона увеличивает в массах раздражение и злобу.

— Всех порешу к свиньям собачьим! — Одиссей побагровел, выпрыгнул на середину, выхватил меч, но был усмирен Мэрилин, которая, вздымая белое воздушное платье, бросилась к нему и прижала к себе. Утирая розовым носовым платочком льющиеся геройские слезы и сопли, «любимая актриса мира» нежно приговаривала: «Все хорошо, дорогой, успокойтесь». Отважный царь Итаки, вздрагивая, бормотал: «Жалко. Всех жалко».

Когда одних взбудоражившая, других растрогавшая сцена завершилась и платочек занял место в миниатюрном клатче рядом с другими дамскими штучками Мэрилин, я, приобняв Одиссея, обвел взглядом сборище:

— У нашего хитроумного друга взрывной темперамент, зато доброе сердце, совсем как у граждан страны моего пребывания. Добросердечность составляет основу человеческою фактора, позволяющего выстраивать межличностные отношения, поскольку они, граждане, в большинстве своем закону не доверяют. Межличностные отношения тоже, к сожалению, сбоят.

— Давай подробности! — принялась неистовствовать подогретая выходкой Одиссея часть толпы.

— Да нате — я тоже стал заводиться. — В нашем московском дворе зимой трактор, а летом поливалка по выходным начинают тарахтеть в семь утра. В восемь заканчивают. Если спокойно подойти, предположим, к трактористу и попросить отложить работу хотя бы до девяти, он может согласиться.

— А может и не согласиться? — поинтересовался чей-то абрис.

— Может. Но если подойти неспокойно, то точно не согласится и скорее всего пошлет.

— Куда? — допытывался абрис.

— Куда Макар телят не гонял, — я пытался скрыть, что субстанция меня раздражает. — Или другой пример. На даче в Белых Омутах соседка прокопала под наш забор траншею и сливала в нее нечистоты. Когда вместо запаха роз участок затопила удушливая вонь, хозяйка спокойно спросила соседку, зачем она это делает. И… И…

— И что? — субстанция пыталась скрыть, что ей нравится меня раздражать.

— И ничего! — планка моего терпения упала. — Пожила бы там с мое, узнала бы.

— А вторая? — субстанция не унималась.

— Что вторая?

— Вещь.

— Вещь? Ах да — вера.

— Что вы… человечество… через тернии… — зашелестели пальмы.

— О чем базар? — Одиссей положил мускулистую руку на рукоять меча и обвел суровым взглядом вмиг притихшую толпу. — Нам ли не знать, что все происходит по воле Создателя? Или у несогласных фантомов зачесались человеческие атавизмы?

— При всем уважении, Ра, утверждение голословное, — возвысил голос смелый Маркс.

— Голословное? А определение человека как образ и подобие Божие? Это, конечно, может вызвать улыбку философа-экономиста, если не иметь в виду, что никакого другого, ни научного, ни ненаучного, определения человека нет. Так, набор слов. Тем не менее оно ясно указывает на то, о чем только что сказал Одиссей, — на знание.

— Знание чего?

— Как человеку стать лучше. И счастливее заодно. Ваша-то социалистическая теория, исповедующая то же самое, на практике потерпела полное фиаско. Извините, что напоминаю.

— Извините, но вера в Бога тоже не принесла человечеству желаемого счастья.

— Согласен — а почему? Да потому что не по назначению люди подарочек использовали.

— Подарочек?

— Дарованную исключительно им, малым творцам, свободную волю. Заигрались. В результате что?

— Что?

— По собственной воле отринули поддержку Создателя. Некоторые, вроде вас, фантомы великих людей даже не подозревают, насколько самохотение вредит среднестатистическому человеку: отклоняется сам с усам от света во тьму и расшатывается. Слава Богу, что некоторые, — я задержал благодарный взгляд на друзьях и отдельных представителях мировых религий, — это прекрасно понимают.

Бурные продолжительные аплодисменты.

Дальше, как нередко бывает, торжественная встреча продолжилась без виновника торжества. Наша четверка рассредоточилась. Солнце, не обращая внимания на приписываемые ему людьми божественные свойства, шпарило. Ганди, поддерживая руками дхоти, охлаждал в Ниле ноги. Ленин, тоже босиком, размахивая ботинками с воткнутыми носками, оставлял следы на влажном песке. Леннон, сидя в тени пальмы на джинсовой куртке и периодически поправляя на переносице очки-колеса, настраивал гитару. Я пристроился рядышком на травке, выставил нижние, уже тронутые ревматизмом лапы на солнышко и принялся ловить мысли, которые разбегались в голове, словно блохи по шерсти.

Сохрани русский народ в памяти своих исконных богов, я бы, пожалуй, смог с ними поладить. Этот народ по неизвестным причинам утратил древнюю идентичность, однажды во имя внешней свободы отказался от Создателя и жестоко зато поплатился, однако сберег глубинную, неистребимую собственной историей, непонятную другим народам внутреннюю свободу. И теперь предупреждает остальных: «Пусть в моей стране не все шоколадно, но я сам разберусь, а чужак не замай, тебя кто лезть просит? Не разгадать тебе моих загадочных сказок, не понять моей загадочной души, не покорить моей загадочной страны». Здесь лучше потому, что больней, — вечный русский парадокс, выведенный писателем Салтыковым-Щедриным. Это, говорит, совсем особенная логика, но все-таки логика, и именно — логика любви. Вот и я попался, полюбил странною любовью мою недолговременную родину. И семейку мою тоже полюбил. За что, казалось бы? Почему? Зато что живые. Потому что жалко. Да, жалость — специфическая форма любви. Или человеческий вирус, поражающий аватаров? После путешествия мне, как и Одиссею, стало всех жалко: людей — заложников метафизического времени, нас — заложников линейного времени их памяти. Они, оказавшись в ловушке времени, то бегают по кругу, словно цирковые лошади, то грохаются в застойные ямы, то сломя головы несутся в будущее, круша по пути прошлое и настоящее. А сейчас, при бешеном темпе жизни, время спрессовалось, став кое для кого твердокаменной стеной. Жора, Шура, Митя, Леля — не о нее ли они себе лбы расшибают? Стоят, бедняги, у стены, трут шишки и не понимают: как оно так вышло, мы ведь хорошие? «Оно так вышло, потому что вы изначально неправильно выстроили приоритеты», — крикну я хорошим из глубин их сознания. Тщетно. Имеющие уши меня не услышат. Да и услышали бы, был бы толк? А вдруг стена — это конец времен?

28
{"b":"965041","o":1}