— Хорошо. — Слепаков брезгливо отсчитал деньги.
— Надо бы еще десяточку. Так сказать, на лакировку пивком. Преогромное спасибо, самый раз. Эх, такому человеку настроение портить… А ничего не поделаешь, уговор дороже денег.
— Слушаю, — холодно произнес Слепаков, ожидая какой-нибудь мелкой пакостной подробности.
Небритый осведомитель дрожащими руками убрал мятые десятки.
— Так вот, Всеволод Васильич. Хлупин не только навел на тебя молдаванина, а потом настучал в милицию. Он еще твою… Как бы выразиться полегче… Хлупин с твоей супругой любовную связь имеет. Это точно и сомнению не подлежит.
Слепаков не поверил своим ушам. Он побелел, растопырил пальцы, словно хотел закогтить информатора, как хищник жертву.
— Ах ты, поганая сво…
— Всё, всё! Дальше я умолкаю. Подробности у Кульковой.
— У какой Кульковой! — взвился Слепаков, словно потеряв разум и совершая почти прыжок барса на пятящегося незнакомца.
Незнакомец ловко увернулся и отбежал шагов на пять в сторону.
— У вашей дежурной по подъезду, Антонины Игнатьевны. Всех благ, желаю удачи. — И человек исчез, будто его и не было.
Слепаков вспомнил, что у висломордой, хитрой, с нарочито деревенским говорком консьержки Тони фамилия Кулькова.
Не веря, конечно, ни единому паскудному слову, очерняющему Зинаиду Гавриловну, он все-таки направился к своему подъезду погруженный в тяжелые предчувствия. Там, черт бы ее, проклятую, взял, должна по роду своих обязанностей находиться Тоня. Слепаков шел медленно, как будто ноги у него налились свинцом или сделались из какого-нибудь мореного дуба. Едва сдерживаясь, приблизился к консьержке.
Она совершенно безмятежно сидела со своим черным котом на скамейке прямо напротив подъезда. Наблюдала за входящими и выходящими с дегенератской прилежностью, для пущей важности голову поворачивала вслед каждому, лицемерка. Кот, высвободившийся на этот раз из старушечьих объятий, сидел рядом и довольно нагло рассматривал приближавшегося мужчину.
— Здрасьте, Всеволод Васильич, — с некоторым ласковым подпевом сказала Тоня.
Слепаков подошел и расширенными от невысказанной ярости глазами смотрел на консьержку и кота. Тоня и кот с нескрываемым интересом таращились на Слепакова.
— Хмыря ко мне подсылала? — спросил он севшим в хрипоту голосом.
— Какого хмыря, Всеволод Васильич?
— Вонючего. По поводу Зины.
— А, Гришку-то… Да, намекнула ему, потому как сама приступить к вам стеснялась.
— Я вот сейчас не постесняюсь, возьму тебя за глотку и тресну башкой об столб. Тебе кто давал право похабные сплетни про мою жену распространять, а?
Тоня схватила снова своего черного кота, отчего он противно вякнул. Мутные консьержкины зрачки стали пронзительными.
— Давно уж хотела я вас в известность поставить о вашей жене-музыканьщице. Но жалела. Ах, думаю, такой из себя человек солидный и на тебе… Обманывают и такого.
— Ты не финти, Кулькова. Если врешь, я тебя оттаскаю, как мешок с… помоями. И в суд на тебя подам.
— Ну, насчет суда-то вы, Всеволод Васильич, не очень грозите. У вас перед милицией у самого рыло-то в пуху. И дело ваше у следователя еще не кончилося. А пойдем-те-ка лучше ко мне. Я вам кой-чего покажу. Я выше вас на этаж проживаю, на тринадцатом. Старик мой гдей-то в шашки на скверах играет, дурак слеподырый, так что вы не бойтеся.
— Я ничего и никого не боюсь, — заявил Слепаков, почему-то впадая в уныние и начиная заранее верить позорной сплетне. — Мне терять нечего.
— Уж это точно, — подтвердила дежурная по подъезду.
Квартира Кульковой (двухкомнатная) находилась с другого края лестничной площадки, в отличие от Слепаковых и (под ними) Хлупина. Тоня открыла дверь, впустила Слепакова. Кот залез к ней на плечо и уселся поудобней, будто тоже готовился к обещанному зрелищу.
— Пройдите-ка, Всеволод Васильич, гляньте-ка… — Хозяйка пригласила пенсионера по выслуге лет на кухню. («Мебелишка дрянная, и вообще грязнота везде какая-то: закопчено или будто салом измазано — и потолок, и стены, и пол… Деревенская бабка, а иконок ни одной нет, хотя сейчас все — от профессоров до бизнесменов и депутатов — иконостасы у себя понавешали…» — размышлял Слепаков, готовясь к изобличению своей Зины и сдерживая волнение.) Подошли к окну. Тоня указала Слепакову вниз, наискось.
— Видите комнату Хлупина? Вон она. Занавесок на окошке нету, сбоку тряпье серое висит. Видите?
— Ну, вижу. Полкомнаты вижу, дальше потемки.
— А нам все и не надо.
— Говори, что знаешь.
— Дело-то было когда? Месяца, небось, два назад, а может, побольше… Месяца, наверно, три, ага. Решила я спуститься не на лифте, значит, а по лестнице. Мало ли? Кошка чужая пролезла, гадит, вонь разводит. Пацанье водку пьет не на своей территории, есть такие… От сво-во подъезду в наш норовят. По стенкам хулюганють слова всякие, рисунки и на иностранном тоже. Может, бомж-ханыга ухитрился проскочить. Ну, спускаюсь тихонько — и слышу на одиннадцатом этаже голоса. Он грит: «Заходи, никого нет». А она: «Вдруг заметят?» А он: «Никто не узнает никогда. Заходи, Зин, я соскучился». И дверь-то: щёлк! Я, конечно, хлупинский голос сразу узнала. А потом и про вашу жену догадалася. Взбегаю к себе и, понятно, на кухню. Глянула вниз, к Хлупину: как на ладони. Стоят голубки, жмутся. Потом она отошла, потом снова явилась уже раздетая, а он в трусах. Ну, и пошли туды, в угол. От меня всего, конечно, не различишь. А всего и не надо — так ясно. Долго я стояла, аж ноги сомлели. Минут через сорок только и разошлись.
Слепаков слушал с мертвым лицом, губы у него побелели.
— Нашла, — прохрипел он, кашляя, чтобы восстановить способность произносить слова, но относя рассуждение к Зине и ее хахалю. — Ни кожи, ни рожи… Маленький, худущий, драный какой-то… Разве такое бывает?
— Не скажи, Всеволод Васильич, — неожиданно переходя на «ты» и очень доверительным тоном возразила, вернее, разъяснила консьержка. — Бабы нынешние капризны, чего им надо — сами не знают. Одной — чтоб высокий был, антиресный, видный, другой — чтоб богатый только. А третьей, главное, секс подавай. Такие вот, вроде Хлупина, шпунявые, костлявые и невидные, да зато, видать, в корень растут…
Слепакову стало стыдно, оскорбительно, гнусно. И стыдно не за себя, а за Зинаиду Гавриловну, миловидную, добродушную, культурную, опрятную, ухоженную. Такую милую, надежную, верную (в чем раньше не сомневался) свою жену.
— Если узнаю, что ты наврала, Кулькова, — твердым голосом отчеканил Слепаков, — уничтожу. В прямом смысле, так и знай.
Он засмеялся резким, нездоровым смехом. И сам как-то хищно заиграл всем телом, разминая суставы.
— А я тебе театр создам, — не пугаясь нисколько и глядя дерзко, сказала Тоня. — Гляди: дом напротив, третий подъезд. Там моя подруга живет. Днем ее не бывает. Возьму ключи у нее заранее, отдам тебе. Бинокли-то какой-нибудь нету? Есть? Пойдешь сам смотреть.
— Когда? — Слепаков страдал, как животное, которое нарочно травят, над которым издеваются. Что-то леденящее, непонятное самому себе просыпалось в нем. Дальше они (наш герой и консьержка) договаривались коротко, по-деловому.
— Скажешь жене, что пошел на работу, в свою… инс-пек…
— Инструктировать.
— Сообщишь мене. Я дам ключи от квартиры напротив. Биноклю не забудь, потом впечатления расскажешь. — Она засмеялась, не скрывая злобного торжества. — А то, ишь, понимают о себе: инструкторы, музыканты-оркестранты. На самом-то деле глянешь: та же шваль.
Расстроенный Слепаков ухватил все-таки исстрадавшимся слухом изменение в речевом строе консьержки Антонины Игнатьевны Кульковой. Будто заговорил кто-то другой — уверенный и надменный. Он тоже постарался изобразить спокойствие — и для нее, и для себя тоже. «Да что случилось? Тоже мне, трагедия! Не я первый, не я последний, ха-ха!»
Слепаков сказал:
— До встречи, Кулькова. Жди.
Выйдя на улицу, немедленно решил повидать жену. Он знал: у нее сегодня Салон. Сел на трамвай, проехал с четверть часа и еще полквартала прошлепал по мокрому скользкому тротуару. Вошел в просторный, выложенный по стенам смальтой, подъезд. Там сразу охранник — в элегантной форме с золотым аксельбантом, молодой, гладко зализанный на прямой пробор брюнет, фигура боксера-средневеса.