Вдруг в том углу комнаты, куда отползли гитлеровцы, послышался хлопок и шипение. Это один из раненых пошел на крайнее — выстрелил из фаустпатрона. И сразу комнату затопило оранжевое пламя. Даже рвавшиеся из коридора гитлеровцы оторопели.
Коля Архипов оценил обстановку и скомандовал:
— Пробиваемся!
Я глянул на Лешу Масленникова — слышит ли он приказ, — а он лежит на боку, и из-под него вытекает ручеек крови. Думать некогда. Я вскинул Лешу на плечо и под прикрытием огня Коли Архипова выбежал в коридор. Потом мы вместе побежали к лестнице. Сзади стрельба. Пули сшибают штукатурку, но нас почему-то милуют, и мы успеваем свернуть на лестницу. Смотрим — с верхнего этажа к нам на помощь спешит группа Сережи Пронина.
— Рота, за мной! — орет он на весь дом. А с ним всего-навсего три бойца.
Я посадил Лешу Масленникова на ступени, а сам обратно в коридор вслед за Прониным и его ребятами. И Коля Архипов тоже.
Драка была отчаянная. Раз пять сходились в рукопашной, но бой все же выиграли мы. Но тут меня ранило…
Вот и очутились мы в госпитале вместе с Лешей Масленниковым. Лежим рядом. Ему сделали какую-то очень сложную операцию, и он еще слаб, даже говорить ему трудно. «Ничего, ничего, — шепчет он, кривя лицо в улыбке. — Важно, что войне конец и что мы ее сделали как надо»…
Как я счастлив, что он будет жить и что я сделал для этого все, что мог! Когда он называет меня крестным, я готов расплакаться.
Когда я из письма мамы узнал о гибели отца, я не находил себе места. Леша видел, что у меня какое-то горе и что я сильно переживаю, но ничего не спрашивал. Я сказал ему сам. Он долго молчал, а потом тихо сказал:
— Я сам из Смоленска, там у меня все погибли. Все до одного — и брат, и сестра и маманя с отцом.
Как ни говорят, что свое горе горше чужого, я, узнав о Лешиной беде, буквально замер. Да, и горе мое тоже далеко не единственное на свете. Оказывается, есть великое солдатское товарищество и в беде. И оно, это товарищество, помогает тебе стать сильнее и мужественнее. Спасибо, Леша, за то, что ты был рядом со мной не только в бою, но и в пору моего страшного горя…
А Москва какой была, такой и осталась. Милая и единственная на всей земле. Но с мамой беда. Она постарела сразу лет на двадцать и стала какой-то странной, отрешенной от всего. Вроде живет и не живет. Мне нужно сделать все, чтобы отогреть ее душу. Сделаю!
И сам отдыхать не буду. Нельзя останавливаться после такого разбега. Иду оформляться на завод. Инженеры очень нужны. Мне там так обрадовались, будто всю войну ждали именно меня.
Итак, начинается новая моя жизнь, жизнь после войны. И эту жизнь надо прожить достойно. По-моему, нет ничего страшней для нас, людей войны, как прийти в эту новую жизнь с заносчивым расчетом, что твои военные заслуги будто бы еще не оплачены народом и ты имеешь право на какое-то особое положение в жизни.
Неправильно это! Каждый наш человек во время войны сделал то, что мог, то, что обязан был сделать, и военная слава у всех у нас — общая.
Ну, а если Родина позовет на свою защиту, мы первыми встанем в строй, и с нами будет весь наш военный опыт, вся наша любовь к советской Отчизне и вся наша ненависть к ее врагам. Вот с этим ясным сознанием я и буду жить…»
Каждый день, в семь часов утра, из темных, как туннель, каменных ворот старинного московского дома выходит среднего роста, чуть сутулящийся мужчина. Посмотрев на часы, он энергично шагает к станции метро «Новокузнецкая». Купив в киоске газету, он спускается на подземный перрон, садится в голубой поезд и мчится к далекой окраине Москвы. Всю дорогу он читает газету. Услышав рядом молодые голоса, он из-за газетного листа внимательно посмотрит на веселых парней и девчат, и на его лице мелькнет какая-то беспокойная улыбка: не видит ли он в них себя, того парня, который двадцать лет назад вот так же беззаботно жил, не зная, не ведая, что судьба готовила ему тяжкое испытание.
На последней станции метро он поднимается на поверхность и пересаживается в троллейбус. Газета небрежно засунута в карман, лицо серьезно-сосредоточенное — всеми своими мыслями он уже на заводе.
Владимир Евгеньевич едет на работу…
«Я 11-17»
1
Шла к концу последняя военная зима. Наши войска с боями пробивались к Берлину, а здесь, в глубоком тылу советских войск, оставался этот мешок, набитый гитлеровскими дивизиями, и уже давно здесь шли упорные бои. Вполне боеспособные, хорошо вооруженные гитлеровские дивизии, не сумев предотвратить свое окружение, теперь проявляли большую стойкость и военное искусство. На первых порах им сильно помогало и то обстоятельство, что в их распоряжении были порт и открытая морская дорога в Германию, — они бесперебойно получали вооружение и боеприпасы.
И все же узел постепенно стягивался, и положение окруженных становилось все хуже и хуже. Перестали приходить транспорты из Германии — гитлеровской ставке было уже не до этих окруженных дивизий. О контрнаступлении из мешка немецкое командование больше не думало. У него появились совершенно иные заботы.
…Оттепельной мартовской ночью солдаты разведроты капитана Дементьева, вернувшись из ночного рейда, приволокли гитлеровского офицера. Он оказался штабным капитаном с красивой фамилией Эдельвейс.
Разбудили Дементьева. Спросонья покачиваясь, он шел в домик штаба и с досадой думал, что ему предстоит сейчас допрашивать еще одного истерика. Весь вопрос только в том, какая истерика у этого: «Хайль Гитлер» или «Гитлер капут»? Дементьева одинаково раздражали и те и другие, он не верил ни тем, ни другим.
Немецкий офицер спокойно, но с любопытством рассматривал Дементьева, пока тот знакомился с отобранными у пленного документами. Просматривая их, Дементьев задал немцу несколько вопросов, и его уже в эти первые минуты допроса поразило, как спокойно отнесся гитлеровец к своему пленению. Держался он совершенно свободно, охотно отвечал на вопросы.
— При каких обстоятельствах вы взяты в плен?
Капитан Дементьев всегда любил задавать этот вопрос. Ответ пленного было интересно сопоставлять с тем, что уже было известно из рапорта разведчиков.
— При самых обыденных… — Немец грустно улыбнулся. — Я возвращался с передовых позиций, в моем мотоцикле заглох мотор. Я разобрал карбюратор, а собрать его мне помешали ваши солдаты. Вот и всё…
— Видно, война в том и состоит, — усмехнулся Дементьев, — что солдаты обеих сторон мешают друг другу жить. Но согласитесь, что мои солдаты для вас избрали помеху не самую тяжелую.
— О да! — Немец засмеялся, но тут же улыбка слетела с его лица. — Но, вероятно, эта самая тяжелая помеха ожидает меня теперь?
По напряженному взгляду немца Дементьев понял, что он спрашивает серьезно.
— У нас пленных не расстреливают.
— О да! Их вешают.
— Это зависит от размера вашего преступления перед нашим народом, — сурово и чуть повысив голос, сказал Дементьев.
— Но, говорят, самым страшным преступлением у вас считается принадлежность к партии Гитлера. Не так ли? А я как раз убежденный национал-социалист. С тысяча девятьсот тридцать седьмого года.
— Убежденный? — Дементьев с хитрецой смотрел в глаза немцу. — Убежденные выглядят не так и ведут себя иначе.
— Поминутно кричат: «Хайль фюрер!»?