В тот же день и в тот же час мистер Грэдграйнд сидел задумавшись в своем кабинете. Многое ли он провидел в грядущем? Видел ли он себя седовласым дряхлым стариком, старающимся приноровить свои некогда непоколебимые теории к предопределенным жизнью условиям, заставить факты и цифры служить вере, надежде и любви, не пытаясь более перемалывать этих благостных сестер на своей запыленной убогой мельнице? Чуял ли он, что по этой причине он навлечет на себя осуждение своих недавних политических соратников? Предугадывал ли, как они — в эпоху, когда окончательно решено, что государственные мусорщики имеют дело только друг с другом и не связаны никаким долгом перед абстракцией, именуемой Народом, — пять раз в неделю, с вечера и чуть ли не до рассвета, будут язвительно упрекать «достопочтенного джентльмена» в том, в другом, в третьем и невесть в чем? Вероятно, да, ибо хорошо знал их.

В тот же день, под вечер, Луиза, как в минувшие дни, смотрела в огонь, но в лице ее теперь было больше доброты и смирения. Много ли из того, что сулило ей грядущее, вставало перед ее мысленным взором? Афиши по городу, скрепленные подписью ее отца, где он свидетельствовал, что с доброго имени покойного Стивена Блекпула, ткача по ремеслу, смывается пятно несправедливых наветов и что истинный виновник его, Томаса Грэдграйнда, родной сын, которого он просит не осуждать слишком сурово, ввиду его молодости и соблазна легкой поживы (у него не хватило духу прибавить «и полученного воспитания»), — это все было в настоящем. И камень на могиле Стивена Блекпула с надписью, составленной ее отцом, объясняющей его трагическую гибель, — это было почти настоящее, ибо она знала, что так будет. Все это она видела ясно. Но что мелькало перед ней впереди?
Женщина по имени Рейчел, которая после долгой болезни опять по зову колокола появляется на фабрике и в одни и те же часы проходит туда и обратно вместе с толпой кокстаунских рабочих рук; ее красивое лицо задумчиво, она всегда одета в черное, но нрав у нее тихий, кроткий, почти веселый; во всем городе, видимо, только она одна жалеет несчастное спившееся созданье, которое иногда останавливает ее на улице и со слезами просит подаяния; женщина, которая знает только работу, одну работу, но не тяготится ею, а считает такой жребий естественным и готова трудиться до тех пор, пока старость не оборвет ее труд. Видела ли это Луиза? Этому суждено было статься.
Брат на чужбине, в тысячах миль от нее, письма со следами слез, в которых он признается, что очень скоро понял, сколько правды было в ее прощальных словах, и что он отдал бы все сокровища мира, лишь бы еще раз взглянуть на ее милое лицо. Затем, долгое время спустя, весть о возвращении брата на родину, его страстная надежда на свидание с ней, задержка в пути из-за внезапной болезни, а потом письмо, написанное незнакомым почерком, сообщающее, что «он умер в больнице от лихорадки в такой-то день, преисполненный раскаяния и любви к вам, умер с вашим именем на устах». Видела ли это Луиза? Этому суждено было статься.
Новое замужество, материнство, счастье растить детей, нежная забота о том, чтобы они были детьми не только телом, но и душой, ибо духовное детство еще более великое благо и столь бесценный клад, что малейшие крохи его — источник радости и утешения для мудрейших из мудрых. Видела ли это Луиза? Этому не суждено было статься.
Но любовь к ней счастливых детей счастливой Сесси; любовь к ней всех детей; глубокое знание волшебного мира детских сказок, всех этих столь милых и безгрешных небылиц; ее усилия лучше понять своих обездоленных ближних, скрасить их жизнь, подвластную машинам и суровой действительности, всеми радостями, которые дарит нам воображение и без которых вянет сердце младенчества, самая могучая мужественность нравственно мертва и самое очевидное национальное процветание, выраженное в цифрах и таблицах, — только зловещие письмена на стене[65]; усилия не ради данной из причуды клятвы или взятого на себя обязательства, не по уставу какого-нибудь союза братьев или сестер, не по обету или обещанию и не ради новой моды или филантропической суеты, а просто из чувства долга, — видела ли Луиза все это? Этому суждено было статься.
Друг читатель! От тебя и от меня зависит, суждено ли это и нам на твоем и на моем поприще. Да будет так! Тогда и ты и я с легким сердцем, сидя у камелька, будем смотреть, как наш угасающий огонь подергивается серым, холодным пеплом.
Конец
РАССКАЗЫ И ОЧЕРКИ
(1850–1859)
СОЧИНИТЕЛЬ ПРОСИТЕЛЬНЫХ ПИСЕМ
Он ежегодно загребает в Соединенном Королевстве такую уйму денег денег, которые должны бы пойти на благие и полезные дела, — сколько не составит и налог на окна[66]. В наши дни он — чуть ли не самая бесстыдная разновидность мошенника и плута. Лживый ленивец, он наносит неизмеримый вред достойным, так как мутит источник чистосердечной благотворительности и сбивает с толку недалеких судей, не давая им отличить фальшивую кредитку горя от его полноценной монеты, всегда имеющей среди нас широкое хождение; он, право же, больше заслуживает отправки на остров Норфолк, чем три четверти ссылаемых туда самых злостных преступников. При сколько-нибудь разумной системе он и был бы давным-давно туда сослан.
Я, пишущий эти строки, был одно время главным адресатом, облюбованным авторами просительных писем. В течение четырнадцати лет такого рода обращения поступали в мой дом столь же регулярно, как поступает вся прочая корреспонденция в какое-нибудь крупное почтовое отделение. Так что я знаю толк в сочинителе просительных писем. Он осаждал мою дверь во всякий час дня и ночи; он сражался с моим слугой; он выжидал в засаде моего ухода и прихода; он ездил за мною следом за город; он появлялся в провинциальных гостиницах, где я останавливался всего на два-три часа; он мне писал из невообразимой дали, когда я жил за границей. Он заболевал; он умирал и бывал похоронен; он воскресал и снова оставлял наш бренный мир; он делался своим собственным сыном, собственной матерью, собственным младенцем, своим слабоумным братом, своим дядей, своею тетей, своим престарелым дедушкой. Он нуждался в шинели, в которой поедет в Индию; в одном фунте стерлингов, который даст ему обеспеченное существование до конца его дней; в паре башмаков, которые примчат его к берегам Китая; в шляпе, которая утвердит его на постоянной государственной службе. Ему нередко не хватало ровно семи с половиной шиллингов для полной независимости. Перед ним открывались в Ливерпуле такие возможности — пост доверенного лица при том или другом крупном торговом доме, — достать бы только семь с половиной шиллингов, и место за ним! — что можно только удивляться, как он не стал к настоящему времени мэром этого процветающего города.
Он оказывался жертвой явлений природы, противных всем законам естества. У него народилось двое детей, которые так и не выросли; которым вечно нечем было укрываться по ночам; которые непрестанно сводили его с ума, напрасно требуя пищи; которые не вылезали из горячки и кори (почему, надо думать, он и прокуривал для дезинфекции свое письмо табачным дымом); которые никогда ни в чем и ни на сколько не менялись за все четырнадцать истекших лет. А его жена — одному богу известно, чего только не натерпелась эта мученица! Тот же долгий срок она непрестанно была в интересном положении, но так и не разрешилась от бремени. Он ей неизменно предан. Никогда он не тревожился за самого себя: что в том, если он погибнет сам — он даже готов погибнуть, — но разве христианский долг мужчины, мужа, отца, не повелевает ему, когда он глядит на нее, писать просительные письма? (Обычно он тут же вскользь добавлял, что вечером зайдет выслушать ответ на этот свой вопрос.)