О, если бы какой-нибудь добрый дух снял крыши с домов рукою более могущественной и милостивой, чем рука хромого беса в романе[20], и показал христианам, какие мрачные тени вылетают из их домов, присоединяясь к свите ангела разрушения, шествующего среди них!
О, если бы в течение одной только ночи видеть, как эти бледные призраки поднимаются над теми местами, которыми мы слишком долго пренебрегали, и из густого, хмурого облака, где множатся пороки и болезни, проливают жестокое возмездие — дождь, вечно льющийся и вечно усиливающийся! Светлым и благословенным было бы утро, занимающееся после такой ночи: ибо люди, оставив позади камни преткновения, ими самими созданные, эти пылинки на тропе, ведущей к вечности, принялись бы строить лучший мир, как подобает существам единого происхождения, исполняющим единый долг по отношению к отцу единой семьи и стремящихся к единой цели.
Светлым и благословенным был бы этот день также и потому, что у тех, кто никогда не обращал внимания на окружающих, пробудилось бы сознание своей связи с ними; и им открылось бы извращение природы в их собственных узких симпатиях и оценках — извращение, столь же глубокое и, однако, столь же естественное, как самая низшая ступень падения.
Но заря такого дня не занялась для мистера Домби и его жены, и каждый продолжал идти своим путем.
За шесть месяцев, истекших после несчастного случая с мистером Домби, в их отношениях не произошло никакой перемены. Мраморная скала не могла бы стоять на его пути с большим упорством, чем стояла Эдит, и самый холодный родник в недрах глубокой пещеры, куда не проникнет луч света, не мог быть более неприступным и холодным, чем мистер Домби.
Надежда, вспыхнувшая в сердце Флоренс, когда ей померещилась картина нового домашнего очага, к тому времени совсем угасла. Этот очаг существовал почти два года, и даже терпеливая вера Флоренс не могла пережить жестоких испытаний каждого дня. Если и оставалась еще у нее тень надежды, что в далеком будущем Эдит и ее отец могут быть счастливы в совместной жизни, то сама она уже не надеялась завоевать отцовскую любовь. Тот короткий промежуток времени, когда ей чудилось, что отец слегка смягчился, изгладился в памяти; он вспоминался как горестное заблуждение, и уверенность в постоянной холодности отца не ослабевала. Флоренс любила его по-прежнему, но постепенно стала любить его скорее как человека, который был ей дорог или мог быть дорог, чем как живое существо, находившееся перед ее глазами. Умиротворенная грусть, с какою она любила умершего маленького Поля или свою мать, окрашивала ее мысли о нем и словно превращала их в нежное воспоминание. Она не могла сказать, почему отец, которого она любила, становился для нее каким-то гуманным образом — потому ли, что он для нее умер, или потому, что имел отношение к этим дорогим ей умершим и с ним так долго связаны были ее надежды, теперь угасшие, и нежность, им убитая. Но этот туманный образ вряд ли играл большую роль в ее действительной жизни, чем образ умершего брата, когда она представляла себе, что он жив и стал взрослым мужчиной, который любит ее и охраняет.
Эта перемена, если можно ее так назвать, произошла с ней незаметно, подобно переходу от детства к юности, и наступила одновременно с этим переходом. Флоренс было почти семнадцать лет, когда, размышляя в одиночестве, она это осознала.
Теперь она часто бывала одна, потому что прежние отношения между нею и Эдит резко изменились. Когда произошел несчастный случай с отцом и он лежал внизу, Флоренс впервые заметила, что Эдит ее избегает. Обиженная, потрясенная, но не понимающая, как можно это примирить с ее ласковым обращением при каждой встрече, Флоренс однажды вечером снова пришла к ней в комнату.
— Мама, — сказала она, потихоньку подойдя к ней. — Я вас огорчила?
Эдит ответила:
— Нет.
— Должно быть, я в чем-то провинилась, — продолжала Флоренс. — Скажите мне, в чем? Вы изменили свое отношение ко мне, милая мама. Я даже рассказать вам не могу, как быстро я чувствую малейшую перемену, потому что люблю вас всем сердцем.
— Так же, как и я вас, — сказала Эдит. — Ах, Флоренс, верьте мне, никогда я не любила вас сильнее, чем теперь!
— Почему, увидев меня, вы так часто уходите, почему вы избегаете меня? — спросила Флоренс. — И почему вы так странно на меня смотрите, милая мама? Ведь я не ошибаюсь, да?
Темные глаза Эдит ответили ей утвердительно.
— Почему? — умоляюще повторила Флоренс. — Скажите, почему, чтобы я знала, как вам угодить. И скажите мне, что теперь все будет иначе.
— Дорогая Флоренс, — ответила Эдит, сжимая руку, обвивавшую ее шею, и заглядывая в глаза, смотревшие на нее с такой любовью, — причины я не могу вам сказать. Не мне это говорить, не вам слушать; но так получилось и так должно быть, я знаю. Неужели я бы поступала таким образом, если бы не была в этом уверена?
— Значит, мы должны быть чужими друг для друга, мама? — спросила Флоренс, глядя на нее как бы в испуге.
Эдит, беззвучно пошевелив губами, ответила утвердительно.
Флоренс смотрела на нее все с большим страхом и недоумением, пока слезы, струящиеся по лицу, не скрыли от нее Эдит.
— Флоренс, родная моя! — быстро проговорила Эдит. — Выслушайте меня. Я не могу видеть вас такой печальной. Успокойтесь. Вы видите, что я сдерживаю себя. А разве это мне легко?
Ее голос и лицо снова были спокойны, когда она произносила эти последние слова, а затем добавила:
— Не совсем чужими. Отчасти. И только для виду, Флоренс, потому что в глубине души я остаюсь для вас все тою же и всегда буду такой. А то, что я делаю, я делаю не для себя.
— Для меня, мама? — спросила Флоренс.
— Достаточно знать то, что я вам сказала, — помолчав, ответила Эдит. А зачем это делается — не имеет значения. Дорогая Флоренс, так лучше… это необходимо… чтобы мы встречались реже. Дружбу, которая связывала нас до сих пор, нужно разорвать.
— Когда? — вскричала Флоренс. — О мама, когда?
— Теперь, — сказала Эдит.
— И навсегда? — спросила Флоренс.
— Этого я не говорю, — ответила Эдит. — Я этого не знаю. Не скажу я также, что дружеские отношения между нами неуместны и вредны, хотя мне следовало бы знать, что добра от них не будет. Мой путь пролегал по тропам, по которым вы никогда не пойдете, и отсюда мой путь ведет… бог весть куда… я его не вижу.
Ее голос замер; она сидела и смотрела на Флоренс, и в ее взгляде были непонятный страх и отчужденность, которые однажды уже заметила Флоренс. А потом ею овладели те же мрачная гордыня и злоба, словно гневный аккорд пробежал по струнам неистовой арфы. Но на смену им не пришли кротость и смирение. На этот раз она не опустила головы, не заплакала, не сказала, что вся ее надежда — это Флоренс. Она сидела с высоко поднятой головой, точно прекрасная Медуза, которая смотрит на человека в упор, чтобы убить его. И она бы это сделала, если бы обладала такими чарами.
— Мама, — с тревогой сказала Флоренс, — в вас произошла еще какая-то перемена, о которой вы мне не сказали и которая меня пугает. Позвольте мне побыть немного с вами.
— Нет, — возразила Эдит, — нет! дорогая! Мне лучше остаться одной, и я сделаю все, чтобы видеть вас пореже. Не задавайте мне никаких вопросов, но верьте, что, если я кажусь непостоянной или капризной по отношению к вам, я поступаю так не по своей воле и не ради себя. Хотя теперь мы не так близки друг другу, как раньше, верьте, что в глубине души я не изменилась. Простите мне, что я еще более омрачила ваш мрачный дом. Я — тень, упавшая на него, и я это прекрасно знаю. Больше никогда не будем говорить об этом.
— Мама, — всхлипывая, промолвила Флоренс, — неужели мы должны будем расстаться?
— Мы поступаем таким образом именно для того, чтобы нам не пришлось расстаться, — сказала Эдит. — Не спрашивайте больше ни о чем. Ступайте, Флоренс. С вами моя любовь и мое раскаяние.
Она поцеловала ее. Когда Флоренс выходила из комнаты, Эдит проводила взглядом удаляющуюся фигуру, словно в этом образе отошел от нее добрый ангел и оставил ее добычей высокомерных и негодующих страстей, которые теперь завладели ею и наложили свою печать па ее чело.