— Я понимаю, — сказала я. — Хотя я, наверное, попала в лучшее положение, чем многие из моих соотечественников. — Мои хозяева не нацисты и очень человечны. Но, конечно, моральное унижение, которое мы испытываем здесь, ужасно. Ведь нам нельзя идти ни в кино, ни в церковь. Их правительство и многие немцы смотрят на нас, как на рабочий скот.
Варя шла, наклонив голову. Она рассказала мне, что уже год как встречается с одним сербским офицером, из лагеря военнопленных в этом же районе — в сущности, этот лагерь находился через мост, в Пфафенгофене, где работала Нина. Они видятся два раза в неделю, только на короткое время, потому что он должен быть в лагере к определенному времени. И Варя страдает от этого.
— Что за жизнь, — продолжала она, вытирая рукой слезы. — Одна неволя виновата в том, что самое лучшее, что мы могли бы дать друг другу, погибает. Как бы мне хотелось поговорить с ним о книгах, о будущем, о других интересных вещах. Вместо этого у нас времени хватает только, чтобы удовлетворить наши сексуальные потребности. А на обмен мнениями нет времени.
Я с удивлением посмотрела на Варю — с такой откровенностью о своих самых интимных чувствах со мной никто не разговаривал. Варя была лет на десять старше меня. Она уже несколько лет работала учительницей в Одессе. Но все же я удивлялась тому, какое богатство и глубина чувств таится в этой миниатюрной женщине.
Стало уже темнеть, и мы возвратились в деревню. Варя все еще говорила о своем любимом.
— Варя, — сказала я, — а может, вы слишком много беспокоитесь о нем?
Сказав это, я вдруг замолчала — какое право я имела так говорить ей? Но я сказала это потому, что мне казалось, что военнопленные мужчины несерьезно относятся к женщинам. Я думала об Андре, который, хотя и не жил в лагере, и был довольно свободен, смотрел на «немецкую женщину», как он всегда выражался, как на объект сексуального удовлетворения. Он смеялся над ними и открыто презирал их.
— Я не знаю, — сказала Варя после недолгого молчания. — При мысли, что он меня меньше любит, чем я его, я прихожу в панику. Я к тому же на три года старше его, а у сербов это много значит. Может, он и не думает жениться на мне — но нет! Не надо об этом говорить. Я люблю его больше всего на свете. О, Надя! Это ужасно!
Варя опять закрыла лицо руками. Затем она продолжала:
— О, Надя, что это за жизнь, когда проходишь мимо друга и не можешь даже поздороваться. Ведь за ними всегда надзор, когда они в лагере.
В тот вечер я так и не пошла к Нине. С этих пор мы с Варей часто встречались и вместе шли гулять. И она всегда рассказывала мне о своем горе. А я думала о Борисе и его больной подруге. Ведь они тоже очень страдали в неволе. Вероятно, Катя от этого и погибла. А он, опьяненный жаждой мести, бросился в черное дело войны.
Бедная Варя. Ей так и не пришлось быть счастливой с ее другом. Осенью 1944 года она заболела и ее забрали в больницу, где она пролежала два месяца. За это время ее хозяйка нашла себе другую работницу, а Варю отправили в рабочий лагерь, недалеко от Инсбрука. Ее же любимый нашел себе другую девушку, тоже русскую из Полтавы, и начал встречаться с ней. Варя писала мне, спрашивая, вижу ли я Бирко — так звали его. Узнав о сопернице, она потеряла всякую надежду увидеть его. А я не могла понять одного: как мог Бирко променять Варю, эту изящную, умную и так любящую его девушку, на совсем простую, необразованную полтавку.
Последние письма Вари были очень печальны. Но в то же время в них чувствовалась необыкновенная сила воли и строгая душевная дисциплина, которая — я в этом уверена — не позволила ей совсем потерять голову от такого удара. А мне стало очень не хватать Вари. Теперь я почувствовала, как не хватает мне ее теплой дружбы. Эта хрупкая, в горе созревшая женщина стала мне близкой и дорогой. Каждый раз, когда я шла через мост в Пфафенгофен к Нине, я представляла ее: вот она стоит передо мной в красном платьице. Она чуть-чуть согнутая и тонкая, но с такими живыми темными глазами, из которых, как горошинки, катятся слезы, и ее узкие плечики под тонкой тканью вздрагивают.
Перед концом войны письма от Вари прекратились. Я больше ничего не слыхала о ней. А Бирко, ее бывший друг, все еще ходил со своей новой подругой. Позже я узнала, что он не возвратился в Югославию после войны. Он женился на ней, и оба уехали в Америку.
Опять арест
Это было в начале июля 1944 года. Мы все сидели на кухне и завтракали. Не было еще и девяти утра, как зазвонил телефон. Флора вышла в переднюю к телефону. Через несколько минут она, бледная, с широко раскрытыми глазами, вбежала к нам:
— Надю вызывают в Инсбрук в гестапо! Сейчас за ней придет жандарм. — Старик Мюллер, Эльза, Андре и Клара — все вытаращили на меня глаза. Но я оставалась совершенно спокойной. Все время моего пребывания в Тироле глубоко в душе я чувствовала, что это может случиться. Вот и случилось.
Я встала. Встала и Эльза. Мы вместе пошли в мою комнату, где я хотела запаковать пару вещей. Когда мы наверху остались вдвоем, я сказала Эльзе:
— Обещай мне, что ты никому не скажешь. Я должна тебе что-то поведать.
— Не беспокойся, — отвечала она, — если меня что спросят, я ничего не знаю. Я не скажу об этом даже отцу.
— Я живу у вас под фальшивым именем. Вместе с Любой мы убежали с военного завода в Дрездене, потому что условия там были невыносимы. Тяжелая работа и голод. Мы добрались до Чехословакии, и там нас арестовало гестапо. Из страха попасть в концлагерь мы выдумали новые фамилии. Нина — моя родная сестра.
Эльза задумчиво смотрела на меня:
— Мне часто казалось, что с тобой что-то не то. Я еще никогда не встречала человека, который был бы так подавлен, как ты.
— Я все буду отрицать, — говорю я дальше. — Скажи, пожалуйста, Любе и Нине, чтобы они молчали. Я все сделаю, чтобы в гестапо ничего не узнали.
В маленькую сумочку я запаковала все необходимое на короткое время. Затем я дала Эльзе пачку писем от Шуры.
— Это письма от моей подруги из Дрездена. Сожги их. Они могут выдать меня.
Эльза взяла пачку писем и спрятала их под фартук.
— Поспеши. Жандарм, вероятно, уже ждет внизу, — сказала она.
Когда она ушла, я надела свое новое пальто кирпичного цвета, которое мне купила Эльза на специальные марки в Инсбруке, большую фетровую шляпу, выходные туфли и посмотрела на себя в зеркало: никто не примет меня за остовку. Довольная своим видом, я спустилась в кухню. Жандарм уже ждал меня. От него мы узнали, что никого, кроме меня, не арестовали. Значит, не все еще потеряно!
Тельфский жандарм, пожилой австриец с усиками, привез меня поездом в Инсбрук, затем пешком мы добрались до здания гестапо. Было около одиннадцати часов и суббота. В здании гестапо он оставил меня в коридоре второго этажа, а сам зашел в одну из комнат. Немного погодя он вышел, кивнул мне головой и ушел. А через несколько минут меня вызвали в кабинет. Там сидели два гестаповца в гражданской одежде. Не успела я перешагнуть порог, как один из них, с расплывшимся в улыбке лицом, спросил:
— Вы Виктория Б. из Дрездена?
Не теряя спокойствия, я ответила, тоже улыбаясь:
— Вы, вероятно, путаете меня с моей двоюродной сестрой. Я — Надя Маркова.
Я успела заметить, как улыбка на лице гестаповца застыла. Он поспешно начал рыться в бумагах, которые лежали перед ним в папке. Затем по-французски, обращаясь к своему коллеге, сказал:
— Я думаю, это ошибка.
Я улыбнулась. Он заметил это и сразу же спросил:
— Вы говорите по-французски?
— Немножко.
После этого он сказал:
— Будьте любезны, подождите минутку в коридоре.
Я вышла. Но через несколько минут меня опять позвали. Гестаповец все еще перелистывал бумаги, затем сказал:
— Ваши родители немцы?
— Нет, украинцы, — ответила я.
— Но у вас есть, вероятно, немецкие предки?
— Не думаю. Сколько я помню, все мои предки были или казаки, или же крестьяне.