— Проститутка!
— Б….!
— Немецкая тряпка!
На четвертый день мы уже сильно почувствовали голод. Последние крошки, у кого они были, поделили между друзьями. Большинство девушек сидело молча на своих нарах. И вот появляется опять Эльфридэ, на этот раз с тремя жандармами. Всем нам приказали выйти на середину зала. Один из жандармов начал что-то говорить Янине. Я вижу, как вдруг ее лицо стало совершенно бледным, и, обращаясь к нам, она говорит слабым голосом:
— Мне только что сообщили, что меня отправят в концлагерь, если мы не возьмем знаки.
— Это шантаж! — выкрикнул кто-то из толпы.
Но большинство из нас стояли молча и только смотрели на жандармов.
Янина тоже молчала и с поникшей головой стояла впереди всех.
— Викторка! — обращается вдруг Эльфридэ ко мне. — Иди, бери знаки!
Я не двигаюсь с места.
— Выходите! — крикнул один из жандармов, вынимая плетку и приближаясь к нам. — Я вас заставлю их взять!
Где-то в толпе кто-то громко заплакал.
— Паразиты! — вдруг выкрикнула Татьяна.
Тем временем жандармы угрожающе надвигались на нас. Некоторые девушки стали убегать к своим нарам. Большинство же стояло тесно сплотившись друг с другом. Янина и я стояли впереди всех, так как нас обеих считали переводчицами. За полгода я уже довольно хорошо начала понимать простые немецкие фразы и могла переводить их. Мы все теперь ожидали самого худшего. Один из жандармов уже поднял свою плетку и замахнулся на нас, но в это мгновение кто-то с улицы начал громко стучать в дверь. Жандармы все переглянулись. Эльфридэ подошла к двери и открыла ее. Там, в синем рабочем комбинезоне, весь промокший от дождя, стоял владелец нашей фабрики. Он перешагнул через порог, вода стекала с его лица, волос, с одежды на пол. Эльфридэ и жандармы в недоумении смотрели на него. Лицо фабриканта нахмурилось. Недовольным голосом он что-то почти кричал жандармам. Тогда, обращаясь ко мне, он сказал по-французски:
— Эти знаки вы будете носить только временно. Как только кончится война, вы все можете ехать домой.
Хотя его слова мне показались почти наивными, — этот конец войны казался нам в этой глуши на чужбине почти невозможным, — я перевела девушкам его слова. Все молчали. И вдруг случилось что-то необыкновенное: от толпы отделилась старушка, мать Тамары. Она тянула за собой и дочь. Молча она подошла к столу, взяла знаки, для себя и для дочери. Дрожащими руками она приколола их себе на грудь. Затем молча подошла к двери, ведущей в кухню, где девушки-немки внесли гору хлеба для тех, кто возьмет знаки, взяла свою порцию. За ней последовала Тамара — и стала рядом с нашим фабрикантом.
Все это сопровождалось мертвой тишиной. Стройная фигура высокой, тонкой, чуть сгорбленной старухи тронула нас всех. Что ее заставило взять эти рабские знаки? Трехдневный голод? Или же она лучше нас понимала, что мы, кучка совершенно беспомощных рабов на чужбине, так или иначе ничего не добьемся? Да, что она думала? — За ней последовали и другие девушки. Когда Татьяна взяла свои знаки, она подошла к Эльфридэ и, размахивая ими перед ее носом, проговорила:
— Вы за это дорого заплатите!
— Что она сказала? — спросила Эльфридэ, но ей никто не ответил.
Когда Шура подошла к столу и своими изуродованными пальцами взяла свои знаки, она тоже сказала:
— Пусть они нас теперь унижают! В один прекрасный день мы им отомстим за это! Сегодня нас покорили, но они нас не победили!
Некоторые девушки плакали. Жандармы стояли у двери и молча смотрели на нас. После того как все знаки были розданы, хлеб получен, мы все пошли с фабрикантом на работу. Только Янину увели жандармы, несмотря на то, что мы все взяли знаки. Прощаясь с нами, она горько плакала. Она, вероятно, знала, что ее ожидает. Она была польской еврейкой, и ей, бедняжке, так и не удалось скрыться от участи, которая постигла тысячи ей подобных. Мы о ней больше ничего не слыхали.
Когда мы возвратились на фабрику, к нам подходили французские военнопленные и пожимали нам всем руки. Немецкие рабочие вели себя более сдержанно, но время от времени тот или иной бросал нам сочувствующие взгляды.
История со знаками «ОСТ» показала нам теперь ясно, что мы находимся в чужой, враждебной стране, где нам ничего хорошего нельзя ожидать. Особенно горько было это понять тем, кто приехал на работы добровольно. Все надежды на получение свободы и лучших условий жизни не оправдались. С этих пор между нами и французскими военнопленными установилась своего рода бессловесная солидарность. Они теперь часто делились с нами своей пищей, которую добавочно получали от Красного Креста. Они также часто сообщали нам ход военных действий и иногда писали нам маленькие записочки, в которых тоже были разные новости. Они старались подбадривать нас, чтобы мы не теряли надежды на победу над Гитлером.
И вот пришла весна 1943-го года. Мы пробыли в Германии уже почти год, ровно восемь месяцев, а надежды на освобождение от рабства все еще не было. Французы нам, правда, рассказывали, что продвижение немцев на восток остановилось, что они все больше и больше получают отпор в России и что им становится все труднее справиться с фронтом на востоке. Мой мастер, сын которого без вести пропал в России, стал еще более печальным. Он стал часто задумываться. Нагнув голову, он молча слушал последние известия. Оказывается, что не все немцы были так счастливы, как утверждало радио, и далеко не все были довольны своей судьбой. Все они, конечно, молчали и не говорили с нами о поражении своих войск в России. Только Макс, к которому нам запрещали ходить на чердак, ликовал, был весел и открыто говорил с нами, если представлялся удобный для этого случай. Когда во время перерыва он спускался к нам на второй этаж и слушал новости по радио или то, что ему говорили немцы о победе на фронте, он подносил свой палец ко лбу и вертел им, что значило, что подобному верят только умалишенные. Молоденькие немки хихикали и скорее отворачивались от него, завидев шефа. А Макс, когда шефа не было видно, — мы часто называли нашего хозяина фабрики шефом, — подходил к нам и, весело улыбаясь, говорил:
— Скоро домой! Война капут!
Позже мы узнали, что Макса все боялись, потому что он всем говорил правду о политике Гитлера, которую считал полным сумасшествием. Но так как он был примерный рабочий, мастер своего дела, его держали на фабрике и старались не принимать всерьез. Была и другая причина. Как нам стало ясно позже, наш фабрикант был неплохим человеком. Повинуясь приказам свыше, он делал все возможное, чтобы в рамках невежественности гитлеровского режима остаться человеком. Вероятно, поэтому он изолировал Макса от других, охраняя его, таким образом, от возможных доносов и дурных последствий. У нас было такое впечатление, что ему тоже не нравилась вся эта война и политика Гитлера. Но как лояльный немец, он должен был держать линию, иначе и его могли удалить всесильные СС. Он был всегда приветлив с нами, остовцами, и французскими военнопленными.
С изменением событий на русском фронте произошли также некоторые изменения и у нас на фабрике. Мобилизовали нескольких немецких рабочих на фронт. Теперь фабриканту приказали делать больше ящиков для упаковки снарядов вместо мебели. И вот мы теперь занялись изготовлением ящиков. Нашему шефу это, очевидно, не особенно нравилось. Он ходил угрюмый, с напряженным выражением лица, и мало говорил. Только Макс все еще полировал некоторые кресла, находившиеся на складе.
Другая перемена, которая последовала вскоре за первой, поразила нас всех, как гром: две трети из нашего «отеля» должны быть отправлены на другую работу, на завод по выпуску снарядов в Дрезден-Фрейтале. Фрейтал был, в сущности, одним из пригородов Дрездена, где находились большие заводы тяжелой промышленности. Это известие всех совершенно ошеломило, ведь никто из нас не думал о том, что нас еще до конца войны разлучат. Как ни печально было наше пребывание в этом маленьком городке, почти деревне, мы привыкли к его сельскому характеру, к зеленым улицам, к маленьким, чистеньким домикам немцев, мимо которых мы проходили каждый день на работу и с работы. Долгие месяцы совместной жизни в «отеле», где ровно полгода нас держали под замком, как узников, а также все последующие неприятности сплотили нас всех в одну большую семью.