Как я уже говорил, меня ранили около полудня 11 сентября. Я лежал, забинтованный и одурманенный, весь остаток этого дня и добрую половину ночи. До рассвета оставалось совсем немного времени, когда чья-то рука стала трясти меня за плечо, пытаясь разбудить.
– Подполковник Сувирия, подполковник…
Виновником моего пробуждения оказался какой-то капитан. Он склонился надо мной и смотрел уважительно, зажав под мышкой свою треуголку.
– Подполковник, – продолжил он, – вы можете двигаться, сможете пойти со мной? Я должен передать вам приказ.
В моем тогдашнем состоянии я с трудом отличал его голос от собственных наваждений и бредовых мыслей.
– Позвольте мне сообщить вам, как обстоят дела, – продолжил капитан. – Мы направили в штаб бурбонской армии делегацию, чтобы обсудить условия капитуляции. Они не хотят уступить нам ни в чем и требуют, чтобы мы сдались «на милость победителя».
Я моментально пришел в себя и, вспомнив о своей ране, потрогал пальцами бинты, скрывавшие лицо, навек обреченное на чудовищное уродство.
– Сеньор, – продолжил капитан, – городской совет принял решение послать вторую делегацию для обсуждения условий капитуляции с маршалом Бервиком. Необходимо добиться того, чтобы условие сдачи города «на милость победителя» было отменено.
– А зачем вы мне все это рассказываете? – рявкнул я, разозлившись на этого капитана, который вырвал меня из утешительного дурмана белладонны.
– Потому что было решено, что вы будете четвертым парламентером делегации.
– Оставьте меня в покое! – отрезал я. – Я ранен, лишился половины лица и потерял больше крови, чем Христос на кресте. Кроме того, я инженер, а не опытный парламентер.
– Подполковник, – настаивал капитан, – мы все сегодня что-то или кого-то потеряли, но сейчас надо думать о судьбе города. Я повторяю: вы способны встать на ноги?
– Я не намерен ничего клянчить у Джимми! – закричал я. – Немедленно убирайтесь отсюда!
Возможно, капитан не понял, что, говоря «Джимми», я имел в виду Бервика, но мой отказ показался ему окончательным и бесповоротным. Офицер грустно покачал головой.
– Как вам будет угодно, – вздохнул он. – Я доложу, что ваше нынешнее состояние не позволяет вам выполнить приказ.
И он пошел к выходу широкими шагами.
– Докладывайте что хотите, – произнес я с трудом. – Мне совершенно безразлично, какого будут обо мне мнения в Женералитате…
Хотя капитан уже отошел от меня на несколько шагов, он услышал мои слова и на ходу сказал:
– Это приказ не Женералитата, а генерала Вильяроэля, который лежит раненый у себя дома. Именно он настаивал на вашем участии в делегации. Я доложу ему, что вы не можете выполнить его распоряжение.
Вильяроэль? Антонио де Вильяроэль? Я завопил так громко, что половина раненых перестали стонать на своих тюфяках и уставились на меня. Капитан остановился и обернулся, потрясенный моим поведением.
– Вы так и собираетесь стоять столбом и ничего не делать? – укорил его я. – Я ранен, – по крайней мере, помогите мне встать на ноги, collons.
* * *
Мы вчетвером в полном молчании вступили на полосу земли, лежавшую между каталонскими и бурбонскими позициями, и, когда я покинул нашу сторону, меня одолело смятение.
Было еще совершенно темно, и казалось, что солнце никогда больше не взойдет, а следующий день, 12 сентября, никогда не наступит. Все вокруг замерло, и на этой ничейной земле единственным живым существом был какой-то хромой, голодный пес, чьи выпирающие ребра напоминали кузнечные меха. Одна передняя лапа у него была сломана и безжизненно висела, поэтому передвигался он, подпрыгивая, и на ходу обнюхивал попадавшиеся на пути трупы. Я не мог отвести глаз от этого пса и невольно повторял про себя вопрос, который пришел бы в голову любому барселонцу в те дни: «Как это он ухитрился прятаться так, что за целый год осады его никто не съел?» От мрака вокруг, потери крови и остатков белладонны в организме я чувствовал себя запутавшимся и отупевшим и словно парил над землей, оставив свое тело где-то внизу. Но в то же время я помню треск и скрежет каких-то обломков под нашими ногами. Несмотря на дождь, который лил несколько дней, от камней еще поднимался пар. Земля была усеяна самыми разными предметами, оставшимися после сражения: здесь были и орудийные передки, и рассыпавшиеся фашины, всякий брошенный хлам, камни и балки, оружие, пришедшее в негодность или ничуть не пострадавшее… а еще мертвецы, множество мертвецов, которых никто не предал земле. Лица одних казались спокойными и, можно сказать, первозданными, словно смерть настигла их внезапно и была безболезненной. Другие тела и лица – о, какая поразительная разница – казались высохшими мумиями, словно пролежали здесь, под открытым небом, много веков. Но эти картины оставили нас равнодушными: осада Барселоны длилась так долго, мы пережили за это время столько ужасов, несчастий и невзгод, что в конце концов привыкли к самому страшному. Нет, не от темноты, не от картин смерти и разрушений сжались сердца четырех подавленных парламентеров – их поразила неожиданная тишина. Казалось невероятным, что после такой яростной битвы теперь царило свинцовое всеобъемлющее безмолвие, что после стольких принесенных в жертву жизней и таких бешеных страстей над тем же самым местом, где люди сражались так отчаянно, теперь навис полог могильного покоя.
Противники договорились образовать коридор между своими позициями, который заканчивался у расположения кастильской армии. Мне это не понравилось: французы не испытывали к нам личной неприязни, а вот среди кастильцев вполне мог найтись какой-нибудь злопамятный солдат или фанатичный офицер, которому никакие правила вежливости не смогли бы помешать встретить нас метким выстрелом. Однако ничего подобного не случилось. Мы подошли к их укреплениям, где из-за парапетов выглядывали сотни ружейных дул, и я сразу почувствовал, что они настроены совсем иначе. Эти солдаты в белых мундирах смотрели на нас, не мигая, как завороженные, словно мы были какими-то невиданными существами, упавшими с небес. Мне стало ясно: они скорее испытывали облегчение, видя, что бои закончились, чем презирали или ненавидели нас.
Нам навстречу вышел бригадный генерал. Оказавшись лицом к лицу с врагом, стоя рядом с ним, я осознал вдруг, на что решился: мне предстояло сейчас очутиться в логовище Джимми, того самого Джимми, которого я обманул и предал. Все мои натренированные органы чувств исследовали кастильского офицера, и я понял, что передо мной честный и благородный человек. Трое моих спутников уже оказались за парапетом бурбонских войск, а я задержался в двух шагах от этой границы.
– Генерал, – резким тоном произнес я, – мы пришли сюда вчетвером. Кто может дать мне честное слово, что вернемся мы тоже вчетвером?
К моему удивлению, в ответ офицер достал шпагу из ножен. Я подумал было, что он собирается сделать что-то ужасное: например, отхватить мне единственную оставшуюся в наличии щеку. Но он поступил иначе: поднял шпагу к лицу так, что ее рукоять оказалась перед его глазами, и торжественно произнес:
– Идите спокойно, сеньор. На этом кресте я клянусь вам, что вам ничего не грозит[1].
Нас отвели в палатку, разбитую только что между второй и третьей параллелями Наступательной Траншеи. Джимми был там. Все офицеры и прочие его подчиненные стояли столбом, пока он, восседая на некоем подобии трона, подписывал депеши. То есть на самом деле он ничего не подписывал, а просто изображал из себя чрезвычайно занятого человека, чтобы мы поняли, что эти бумажки были для него гораздо важнее нас, и поэтому, когда мы вошли, Бервик даже не удостоил нас взглядом. По правде говоря, он и словом нас не удостоил: к нам обратился один из его генералов – высоченный и толстый тип, скорее похожий на матерого преступника, чем на утонченного офицера. Зная Джимми, я не сомневался, что он позвал самого отвратительного громилу войска Двух Корон и опоясал его генеральским кушаком, только чтобы запугать нас.