Бальбо, присутствовавший на митинге, начинал хохотать при одном упоминании о нем. Отца он очень почитал: из тех двух лет своей учебы на медицинском ему запомнился только мой отец. Перед началом учебного года у входа в институт всегда толпились студенты, шумели, дрались зачетными книжками, и отец — рассказывал Бальбо, — опустив голову, как буйвол, бросался в это стадо и пробивал себе дорогу к дверям.
Вот точно так же, опустив голову, как буйвол, бежал на моей памяти отец в войну, когда на улице его заставала бомбежка. Он не желал спускаться в бомбоубежище и, когда ревела сирена воздушной тревоги, пускался бежать, но не в убежище, а к дому. Он бежал, задевая стены, опустив голову, под грохот и гул самолетов и чувствовал себя счастливым, потому что опасность всегда любил.
— Какая чушь! — говорил он потом. — Зачем мне нужно это бомбоубежище? А и убьют — невелика беда.
Когда я сказала матери, что переезжаю в Рим, мать была очень недовольна.
— Ты увозишь моих детей! — сказала она. — Ну и поганка же ты!
— Она станет водить их в лохмотьях, — жаловалась она Миранде. — Мои дети будут ходить без пуговиц! С голой задницей!
Она вспоминала, что у меня в ссылке вечно стояла на кухне корзинка с нештопаным бельем. Если я когда и бралась за штопку, тут же ее откладывала.
— Все, не могу больше. Иголка куда-то подевалась.
Много лет у меня не было своего дома, своего шкафа, корзинки с бельем, которое никогда не будет заштопано. Много лет я жила с родителями и обо всем заботилась мать.
Они, отец и мать, заботились о том, чтобы летом вывезти детей в горы; обычно ездили в Перлотоа, где снимали все тот же дом окнами на луг. Я оставалась одна в городе и выезжала всего на несколько дней, когда все сотрудники издательства уходили в отпуск.
— Пошли пройдемся! — говорил мне отец, появляясь ранним утром в своей старой куртке цвета ржавчины, в гетрах и горных ботинках. — Вставай, пошли пройдемся! Совсем обленились! Только бы вам на этом лугу торчать!
Возвращались они в сентябре, и мать звала Терсиллу шить штаны, школьные халатики, пижамы и пальто.
— Я хочу, чтоб дети были одеты! Я люблю, когда и у них есть в чем на люди показаться! Если им тепло, и у меня на душе спокойней!
По вечерам мать читала детям «Без семьи»[86].
— Замечательная книга! — часто говорила она. — Одна из лучших книг на свете! Маркиза Коломби также писала замечательные книги, — добавляла она. — Как жаль, что их больше не издают. Ты бы сказала своему издателю, чтоб напечатал книги маркизы Коломби. Они были замечательные!
Я подарила детям «Непонятого»[87]. Когда я была маленькой, мне читала эту книгу Паола: ей тогда очень нравились трогательные истории с грустным концом, над которыми можно было поплакать. А матери не нравился «Непонятый». На ее взгляд, он был слишком грустным.
— «Без семьи» лучше, — говорила она, — никакого сравнения. «Непонятый» — чересчур сентиментальная книга. Я такие не люблю. Вот «Без семьи» — это да! Капи! Виталис! «Ложь за прекрасными пеленками», «Слава отцу и матери», «Правда за прекрасными пеленками»! — Она перечисляла персонажей и названия глав, которые знала наизусть, потому что много раз читала книгу своим детям и сейчас перечитывала ее моим — по главе за вечер — и каждый раз очаровывалась сюжетом, драматическими коллизиями, которые, однако, всегда разрешались к лучшему; ей очень нравилась собака Капи, она вообще очень любила собак.
— Вот бы мне такую собаку! Но папа, разве он позволит?!
— Ах, хорошо бы завести льва! Очень люблю львов! И вообще всех хищников! — говорила она и при первой же возможности отправлялась в цирк под тем предлогом, что ведет туда детей.
— Как обидно, что в Турине нет зоопарка. Я бы ходила туда каждый день. Знаешь, у меня постоянная потребность видеть перед собой морду какого-нибудь хищника!
— Нет, этот «Непонятый» мне определенно не нравится, — говорила она. — Паола была от него в восторге потому, что они с Марио обожали все тоскливое. Теперь, к счастью, у них это прошло.
— Марио и Паола очень дружили, когда были детьми, — вспоминал отец. — Помнишь, как они все время шептались с беднягой Терни? И были помешаны на Прусте, ни о чем другом говорить не могли? А теперь видеть друг друга не могут. Он считает, что она мещанка. Вот ослы!
— Когда выйдет твой перевод Пруста? — спрашивала меня мать. — Я так давно его не перечитывала. Однако хорошо помню — замечательный роман! Мадам Вердурен! Одетта! Сван! Мадам Вердурен, по-моему, похожа на нашу Друзиллу.
Когда я во второй раз вышла замуж и спустя какое-то время переехала в Рим, мать страшно обиделась. Но самая горькая обида никогда не пускала в ее душе глубоких корней. Какое-то время я моталась между Римом и Турином, но готовилась оставить Турин навсегда.
Я сердечно прощалась с издательством, с городом. Мне предлагали работу в том же издательстве, в римском отделении, но мне казалось, что это совсем не то. Я любила свое издательство, выходившее на проспект Короля Умберто, в двух шагах от кафе «Платти», в двух шагах от дома, где жили Бальбо, в двух шагах от портиков гостиницы, где покончил с собой Павезе.
Я любила своих товарищей по работе, именно этих, а не коллег вообще. Я боялась, что с другими людьми не сработаюсь. И действительно, переехав в Рим, я ушла из издательства, потому что у меня ничего не получалось без издателя и моих старых друзей.
Габриэле, мой муж, писал мне из Рима, чтобы я поскорее привозила детей. Он подружился с Бальбо и теперь ходил к ним по вечерам, когда я уезжала в Турин.
— В Риме ты должна наконец научиться штопать! — говорила мне мать. — Или найти себе прислугу, чтобы умела штопать! Найди себе портниху, чтоб приходила на дом, как Терсилла. Узнай у Лолы. У нее наверняка есть такая. Или спроси у Адели Разетти. Ты обязательно к ней сходи, она такая милая! Как же я люблю Адель!
— Запиши адрес Адели Разетти, — говорил отец. — Нет, лучше я сам тебе запишу! Только не потеряй! А вот адрес моего племянника, сына бедняги Этторе! Он очень хороший врач! В случае чего можешь к нему обратиться! Сразу же навести Адель, — твердил отец. — Если сразу не навестишь, я не знаю, что с тобой сделаю! И смотри не выкинь чего-нибудь! Знаю я вас, все вы ослы! Кроме Джино, все не умеете вести себя с людьми. Марио — первый осел. Бьюсь об заклад, что он нахамил Фрэнсис, когда она зашла к нему в Париже! Наверняка слова из него нельзя было вытянуть. К тому же она дала мне понять, что у него дома, как всегда, бедлам!
— Подумать только, ведь Марио был такой аккуратный! — сокрушалась мать. — Такой педантичный, до занудства. Вылитый Сильвио!
— А теперь вот переменился, — говорил отец. — Фрэнсис дала мне понять, что дома у него бедлам. Все вы неряхи!
— Я — нет, я очень аккуратная, — говорила мать. — Взгляни на мои шкафы!
— Ты аккуратная? Да ты первая все теряешь! Мой зимний костюм потеряла!
— Ничего я не потеряла! Я прекрасно знаю, где он! Только нарочно его убрала, чтобы подарить кому-нибудь, его нельзя больше носить, Беппино!
— Еще чего! И не подумаю! Все равно скоро помирать, зачем же тратить деньги на новый костюм?
— Но ведь ты сшил его еще до Льежа! И проносил всю войну! Скоро десять лет, как ты его не снимаешь!
— Какая разница, сколько лет я его ношу? Он еще очень хороший. А я не такой мот, как вы! Только и знаете, что швырять деньги на ветер!
— Моя бедная мама, — помолчав, произносил он, — тоже заставляла меня шить себе новые костюмы. Боялась ударить в грязь лицом перед Вандеей. Бедняга Этторино, ведь он был такой франт, и мама не хотела, чтоб я опозорился рядом с ним.
— У Вандеи, — продолжал он, — давали обеды на пятьдесят-шестьдесят человек. Сколько карет, целый кортеж! А прислуживал за столом Бепо по прозвищу Носильщик. Как-то раз он свалился с лестницы и ужас сколько посуды перебил! Мой брат, бедняга Чезаре, после этих обедов всегда прибавлял в весе на пять-шесть килограммов!