– Подождите. – Потом, наклонившись к окну, окликнула затворницу: – Пакетта! Пакетта Шантфлери!
Ребенок, беспечно дунувший на тлеющий фитиль петарды и вызвавший этим взрыв, опаливший ему глаза, не испугался бы до такой степени, как испугалась Майета, увидев, какое действие произвело это имя, вдруг прозвучавшее в келье сестры Гудулы.
Затворница вздрогнула всем телом, стала на свои босые ноги и бросилась к оконцу; глаза ее горели таким пламенем, что все три женщины и ребенок попятились до самого парапета набережной.
Зловещее лицо затворницы плотно прижалось к решетке отдушины.
– О! Это цыганка зовет меня! – дико смеясь, закричала она.
Сцена, происходившая в этот момент у позорного столба, приковала ее блуждающий взор. Ее лицо исказилось от ужаса, она протянула сквозь решетку высохшие, как у скелета, руки и голосом, походившим на предсмертное хрипение, крикнула:
– Так это опять ты, цыганское отродье! Это ты кличешь меня, воровка детей! Будь же ты проклята! Проклята! Проклята!
IV. Слеза за каплю воды
Слова эти были как бы соединительным звеном между двумя сценами, которые разыгрывались одновременно и параллельно, каждая на своих подмостках: одна, только что нами описанная, – в Крысиной норе; другая, которую нам еще предстоит описать, – на лестнице позорного столба. Свидетельницами первой были лишь три женщины, с которыми читатель только что познакомился; зрителями второй был весь тот народ, который мы видели выше на Гревской площади толпившимся вокруг позорного столба и виселицы.
Появление четырех сержантов с девяти часов утра у четырех углов позорного столба сулило толпе не одно, так другое зрелище: если не повешение, то наказание плетьми или отсекновение ушей – словом, нечто интересное. Толпа возрастала так быстро, что сержантам, на которых она наседала, не раз приходилось ее «свинчивать», как тогда говорили, ударами тяжелой плети и крупами лошадей.
Впрочем, толпа, уже привыкшая к долгому ожиданию зрелища публичной кары, не выказывала слишком большого нетерпения. Она развлекалась тем, что разглядывала позорный столб – незамысловатое сооружение в форме каменного полого куба, футов десяти в вышину. Несколько очень крутых из необтесанного камня ступеней, именуемых «лестницей», вели на верхнюю площадку, где виднелось прикрепленное в горизонтальном положении колесо, сделанное из цельного дуба. Преступника, поставленного на колени со скрученными назад руками, привязывали к этому колесу. Деревянный стержень, приводившийся в движение воротом, скрытым в этом маленьком строении, сообщал колесу вращательное движение и таким образом давал возможность видеть лицо наказуемого со всех концов площади. Это называлось «вертеть» преступника.
Из вышеописанного ясно, что позорный столб на Гревской площади далеко не был таким затейливым, как позорный столб на Главном рынке. Тут не было ни сложной архитектуры, ни монументальности. Не было ни крыши с железным крестом, ни восьмигранного фонаря, ни хрупких колонок, расцветающих у самой крыши капителями в форме листьев аканта и цветов, ни дождевых желобов в виде химер и чудовищ, ни деревянной резьбы, ни изящной, глубоко врезанной в камень скульптуры.
Зрителям здесь приходилось довольствоваться четырьмя стенками бутовой кладки, двумя заслонами – из песчаника и стоящей рядом скверной, жалкой виселицей из простого камня.
Это было скудное угощение для любителей готической архитектуры. Правда, почтенные ротозеи Средних веков менее всего интересовались памятниками старины и мало заботились о красоте позорного столба.
Наконец прибыл и осужденный, привязанный к задку телеги. Когда его подняли на помост и привязали веревками и ремнями к колесу позорного столба, на площади поднялось неистовое гиканье вперемешку с хохотом и насмешливыми приветствиями. В осужденном узнали Квазимодо.
Да, это был он. Странная превратность судьбы! Быть прикованным к позорному столбу на той же площади, где еще накануне он, шествуя в сопровождении египетского герцога, короля Алтынного и императора Галилеи, был встречен приветствиями, рукоплесканиями и провозглашен единогласно папой и князем шутов! Но можно было не сомневаться, что во всей этой толпе, включая и его самого – то триумфатора, то осужденного, – не нашлось бы ни одного человека, способного сделать такое сопоставление. Для этого нужен был Гренгуар с его философией.
Вскоре Мишель Нуаре, глашатай его величества короля, заставил замолчать этот сброд и согласно с распоряжением и повелением господина прево огласил приговор. Затем он со своими людьми в форменных полукафтаньях стал позади телеги.
Квазимодо отнесся к этому безучастно, он даже бровью не повел. Всякую попытку сопротивления пресекало то, что на языке тогдашних канцелярий уголовного суда называлось «силою и крепостью уз», иными словами – ремни и цепи, врезавшиеся в его тело. Эта традиция тюрем и галер не исчезла и по сей день. Она бережно сохраняется в виде наручников – у нас, народа просвещенного, мягкого, гуманного (если взять в скобки гильотину и каторгу).
Квазимодо позволял распоряжаться собой, толкать, тащить наверх, вязать и скручивать. На его лице ничего нельзя было прочесть, кроме изумления дикаря или идиота. Что он глухой – знали все, но сейчас он казался еще и слепым.
Его поставили на колени на круглую доску – он подчинился. С него сорвали куртку и рубашку и обнажили до пояса – он не сопротивлялся. Его опутали еще одной сетью ремней и пряжек – он позволил себя стянуть и связать. Лишь время от времени он шумно пыхтел, точно теленок, голова которого, низко свесившись через край тележки мясника, болтается из стороны в сторону.
– Вот дуралей-то! – сказал Жеан Мельник своему другу Робену Пуспену (само собой разумеется, что оба школяра следовали за осужденным). – Он соображает не больше майского жука, посаженного в коробку!
Бешеный хохот раздался в толпе, когда она увидела обнаженный горб Квазимодо, его верблюжью грудь, его острые плечи, поросшие волосами. Не успело утихнуть это веселье, как на помост поднялся коренастый, дюжий человек, на одежде которого красовался герб города, и стал возле осужденного. Его имя с быстротой молнии облетело толпу. Это был мэтр Пьера́ Тортерю, присяжный палач Шатле.
Он начал с того, что поставил в один из углов площадки позорного столба черные песочные часы, верхняя чашечка которых была наполнена красным песком, мерно ссыпавшимся в нижнюю; затем снял с себя двухцветный плащ, и все увидели висящую на его правой руке тонкую плеть из белых лоснящихся длинных узловатых ремней с металлическими коготками на концах; левой рукой он небрежно засучил рукав на правой до самого плеча. Тем временем Жеан Фролло, подняв кудрявую белокурую голову над толпой (для чего он взобрался на плечи Робена Пуспена), выкрикивал:
– Господа! Дамы! Пожалуйте сюда! Сейчас и незамедлительно начнут стегать мэтра Квазимодо, звонаря моего брата, господина архидьякона Жозасского. Вот чудный образчик восточной архитектуры: спина – как купол, ноги – как витые колонны!
Толпа разразилась хохотом, в особенности смеялись дети и молодые девушки.
Палач топнул ногой. Колесо завертелось. Квазимодо покачнулся в своих оковах. Тупое изумление, отразившееся на его безобразном лице, еще более усилило смех толпы.
Вдруг, когда во время одного из поворотов колеса горбатая спина Квазимодо оказалась перед мэтром Пьера́, палач взмахнул рукой. Тонкие ремни, словно клубок ужей, с пронзительным свистом рассекли воздух и яростно обрушились на спину несчастного.
Квазимодо подскочил на месте, как бы внезапно пробужденный ото сна. Теперь он начинал понимать. Он корчился в своих путах, сильнейшая судорога изумления и боли исказила его лицо, но он не издавал ни единого звука. Он лишь откинул голову назад, повернул ее направо, затем налево, словно бык, ужаленный в бок слепнем.
За первым ударом последовал второй, третий и еще, и еще, без конца. Колесо вращалось непрерывно, удары сыпались градом. Вот полилась кровь, и видно было, как она тысячью струек змеилась по смуглым плечам горбуна, а тонкие ремни, вращаясь и разрезая воздух, разбрызгивали ее каплями в толпу.