Его главный труд называется «Подлинные законы природы». Понятие законов природы он переносил и на общество, объясняя несправедливость и жестокость властей забвением этих законов, а современный общественный порядок Андо Сёэки называл «противоестественным миром узаконенного беззакония».
Но в японской идеологии XVIII в. он оставался гениальным одиночкой. Недаром некоторые японские ученые сравнивают его с Томасом Мюнцером. Его не поняли не только современники, но и японские просветители конца XIX в. Впервые признание к нему пришло только в XX в. В XX в. были опубликованы и сочинения корейского деятеля сирхак Ли Ика.
Таким образом, наиболее смелые мыслители были трагическими одиночками, а в целом в литературе этого региона можно говорить лишь об отдельных просветительских тенденциях, отдаленно предвосхищающих тот идейный перелом, который произойдет во второй половине XIX в., когда почти во всех странах Востока развернется просветительское движение.
В XVIII в. на мировоззрении и творчестве писателей стран Востока еще сказывалась прочность сложившихся укладов, страшная власть над умами и чувствами, людей средневековых догматов, религиозной морали, традиционных норм в отношениях между людьми.
«Небесная сеть широка, редки ее сплетения, но никто из нее не ускользнет», — эти слова из японской пословицы обычно приводятся как комментарий к названию пьесы Тикамацу Мондзаэмона «Самоубийство влюбленных на острове Небесных сетей» (1720). И в них заложена трагическая безысходность: человеку не дано вырваться из рокового круга предначертанных моральных и юридических установлений. Эти слова не характеризуют в целом мировоззрение Тикамацу — страстного защитника прав личности. Он рисовал в драмах трагические ситуации, чтобы выразить в них тревогу и боль за своих героев, ставших жертвами противоестественных законов, традиций и верований.
В целом, однако, даже в отношении таких развитых в XVIII в. литератур Востока, как дальневосточные, сохраняют значение слова Маркса о том, что традиции мертвых поколений, как кошмар, владеют умами живых (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2‑е изд., т. 8, с. 119).
В странах Европы, где просветительские идеи сложились в целостную систему, для литературы XVIII в. был характерен исторический оптимизм, неистребимая вера в победу разума над неразумием и предрассудками, свободы над тиранией.
Жизнерадостные мотивы нетрудно обнаружить и у писателей Востока, но здесь совершенно иной была природа оптимизма и пессимизма. Эти понятия в их европейском смысле невозможно, например, применить, оценивая конфуцианские или буддийские стереотипы, прочно сохранявшие свою силу в XVIII в.
Идейные противоречия в литературе Дальнего Востока и Вьетнама чаще всего имели несоотносимо иной характер, чем противоречия европейской мысли XVIII в.
И на Западе, и на Востоке литература XVIII в. опиралась на многовековую традицию. Но характер влияния этих традиций и роль их на Востоке существенно не похожи на роль античной культуры в европейских литературах XVIII в.
Мифология, которая была «почвой» и «арсеналом» древнегреческой литературы, в XVIII в. воспринималась только как система художественных образов — религиозные представления древних греков умерли вместе с гибелью античного мира.
Древняя и средневековая культура стран Востока была органически связана с философскими и религиозными концепциями Конфуция, Лао — цзы, буддизма или ислама, которые составляли не только основу официальной идеологии господствующих классов, но владели умами людей XVIII в. в названных странах настолько, что, как уже отмечено выше, сама критика отживавших феодальных институтов была возможна лишь в категориях традиционных этических и религиозных учений.
Поэтому даже в обстановке значительного подъема в литературах стран Восточной Азии общественные и идеологические условия еще не образовали почвы для осуществления качественного перелома, подобного тому, которым ознаменована эпоха Просвещения в Западной Европе.
При такой несхожести и нередко контрастности социальных условий, идейной борьбы и художественных традиций в разных районах мира, при явной разобщенности разных культурных зон, затрудненности, ограниченности и избирательности взаимовлияний в XVIII в. можно установить лишь некоторые общие тенденции, проявляющиеся, однако, не во всех литературах, а лишь в отдельных регионах.
Совершенно очевидно, например, что, в отличие от стран Ближнего Востока и Юго — Восточной Азии, в литературах Восточной Азии (Дальнего Востока) мы встречаемся с такими новыми тенденциями, которые дают возможность для сопоставления с европейскими литературами.
Причем в литературах этого региона речь идет не просто об изменении жанровых форм, — например, в прозе возникали широкие возможности для преодоления условности, символики и фантастики средневековой культуры, для сближения литературы с жизнью. Прозаические произведения становятся сложнее, богаче, постепенно снимается «плоскостность», характерная для средневековых повестей и историй. Однако в прозе стран Восточной Азии происходит лишь накопление качеств реалистического отражения действительности. Эти качества еще не складываются в четкую эстетическую систему. Примером может служить роман Цао Сюэ — циня «Сон в красном тереме» (изд. 1791), в котором критические моменты, недовольство героя окружающей действительностью вписываются в сложную систему даосских и буддийских символов. Символично само заглавие романа, и многозначны имена героев, воскрешающие мифологические представления далекой древности.
Новые формы эстетического освоения жизни, проявлявшиеся в прозе, в свою очередь, оказывали влияние на содержание и формы поэзии. В поэзию также проникают будни жизни, поэты все чаще обращаются к судьбе обыкновенного человека. Тем самым преодолевается пропасть, существовавшая в прошлом между поэтическими и прозаическими жанрами (последние считались «низменными»). Стремление к изображению будней жизни сближало — в самых общих чертах — литературу на двух крайних флангах евроазиатского континента — Европы и Дальнего Востока.
Эти процессы прослеживаются и в изобразительном искусстве XVIII в. Дидро в «Салонах» восхищался сентиментальным живописцем Грёзом, который «посылает свой талант повсюду — в шумные народные сборища, и в церкви, и на рынок, на гулянье, в дома, на улицы». Любимцем Дидро был и Шарден, героями которого были прачки, служанки, ремесленники. В России XVIII в. подлинного расцвета достиг реалистический живописный и скульптурный портрет (Д. Левицкий, Ф. Шубин).
Мировое признание завоевала японская гравюра XVII–XVIII вв., причем в XVIII в. углубляется психологическая трактовка человеческой личности. В истории японской живописи возникает особый термин — укиё-э. По буддийской терминологии это слово обозначало мирскую жизнь, бренную житейскую суету в противовес иррациональной «высшей действительности».
Героями гравюр Харунобу, Утамаро и других художников являются обыкновенные люди, чаще всего женщины. Представлены труд и быт людей. Так, Харунобу изображает очистку хлопка. Любопытно, что у одного из первых мастеров укиё-э — Моронобу есть гравюра, которая, как и картина Шардена, называется «Прачки», а другая — «Просушка белья».
Разумеется, художественный опыт был весьма неодинаковым у разных народов. Теоретики XVIII в. уже улавливали эти различия. Как отметил Гердер, «один народ понимает правдоподобие иначе, в иной форме и степени, чем другой». Но хотя представление о реализме как особом методе и направлении еще не сложилось, знамением времени уже в XVII в. стало обращение к будням жизни, стремление демократизировать тематику и героев.
Проблема литературного языка в XVIII в. не только сохраняет свое значение, но и — в отдельных районах мира — приобретает особую остроту. Борьба за национальный язык, разумеется, протекает по — разному в странах независимых и в странах угнетенных, в особенности тех, где осуществляется политика планомерного подавления национальной культуры.