Литмир - Электронная Библиотека

«Ибо я возлюбил их…»

Его охватила дрожь. Тишина показалась Бернису оглушительной.

«Во имя Отца…»

«Какое отчаяние! — думал Бернис. — Где же вера? Я не слышал никакой веры — только крик отчаяния».

Он вышел. Скоро зажгутся фонари. Он шел вдоль набережных Сены. Деревья стояли недвижные, разор ветвей схвачен смолой сумерек. Бернис шел. День завершался, суля передышку, и Берниса охватывал покой, как после решения трудной задачи.

Вот только эти сумерки… Точно театральный задник: сколько раз в этих декорациях разыгрывался распад Империи, житейское поражение, конец любовного приключения, — а завтра будут сыграны другие комедии… Но как тревожит этот фон, когда вечер так тих, когда жизнь едва тянется, и неясно, что за драма на сцене. О, хоть бы что-нибудь спасло Берниса от этой, такой человеческой тревоги!

Все разом вспыхнули дуговые фонари.

XII

Такси. Автобусы. Как ни назови эту суету — в ней хорошо затеряться, ведь правда, Бернис? А вот какой-то увалень встал, как вкопанный — «Давай, шевелись!»

Женщины, которых больше никогда не встретишь, — другой возможности не будет. Выше — грубовато расцвеченный огнями Монмартр. Девочки уже цепляются.

— К черту! Отвали!

А вот другие женщины. В «испано-сюизах», как в роскошных футлярах, даже безобразная плоть драгоценна. На животе жемчуг на пятьсот тысяч франков, а какие перстни! Тела под соусом роскоши. Тут же еще одна озабоченная девка.

— Отцепись ты! Не видал я бордельных зазывал, убирайся! Дай пройти, кому говорят!

По соседству ужинала женщина в вечернем платье, с глубоким треугольным вырезом на спине. Он видел только затылок, плечи и эту глухую спину, по которой временами пробегала дрожь: неуловимое, вечно новое вещество плоти. Женщина курила, опершись на локоть и склонив голову, — перед ним был лишь безликий объем, человеческая пустыня.

«Стена,» — думал он.

Танцовщицы начали свое действо. Они двигались так гибко и упруго, и душа танца наделяла душой каждую из них. Бернису нравился этот ритм, державший их тела в равновесии. Равновесии столь хрупком — но танцовщицы с поразительной уверенностью находили его снова и снова. Раз за разом они создавали образ, вели, приводили к развязке — и на пороге завершения, на пороге смерти переплавляли в новый, движущийся дальше: это дразнило, тревожило. Это было само желание.

А перед ним все та же таинственная, ровнее озерной глади спина. Неуловимое движение или мелькнувшая мысль — и по этой глади волной пробегает тень, дрожь. «Вот это мне и нужно — то смутное, что живет там, в глубине,» — думает Бернис.

Танцовщицы раскланивались: загадка начертана на песке и тут же стерта. Бернис поманил самую легконогую.

— А ты хорошо танцуешь.

И он вдруг заметил, что она клонится под бременем плоти, как налитый соком плод: эта весомость показалась ему откровением. Богатством. Она присела рядом. У нее был настойчивый взгляд, подбритый затылок смотрелся чуть по-бычьи — только и было неподвижного в этом гибком теле. Оно, это тело, так естественно продолжало собой не слишком тонкое лицо, так дышало покоем…

Потом Бернис заметил слипшиеся от пота волосы. Морщинку, прорезавшую слой грима. Несвежие кружева наряда. Вырванная из стихии танца, она выглядела усталой и неловкой.

— О чем ты задумалась?

Она принужденно покачала головой.

Итак, вся ночная суета обретала смысл. Таксисты, швейцары, официанты правили свое ремесло — и вот перед ним бокал шампанского и утомленная девица. Жизнь, вид из-за кулис: ничего, кроме ремесла. Ни порока, ни добродетели, ни смутных переживаний, — только работа, привычная, никакая, та же, что у чернорабочего. И даже этот танец, движение за движением творящий новый язык, говорил только с посторонними. Только чужак открывал в нем стройность и глубину основы, о которой его создатели давно забыли. Ведь музыкант, играющий в тысячный раз ту же мелодию, уже не чувствует ее. Так и эти танцовщицы, со своими умелыми па, искусной мимикой, в ярком свете софитов, — Бог весть, что у них на уме. Одна озабочена болью в ноге, другая предстоящим — ничего не значащим — свиданием, эту гнетут долги: «Еще сто франков…», — а та вечно об одном: «Мне плохо…»

Порыв иссяк, желания больше не было. Он думал: «Тебе нечего мне дать, у тебя нет того, что мне нужно». Но его одиночество было таким нестерпимым, что она все-таки понадобилась ему.

XIII

Она боится этого молчаливого мужчины. Ночью она просыпается, он спит рядом, — а ей кажется, что ее бросили на пустынном берегу.

— Обними меня!

Все равно ее охватывает нежность… Но слишком много в нем неведомого: его сны за высоким лбом, его жизнь, притаившаяся в сильном теле… Лежа у него на груди, она чувствует, как эта грудь подымается и опадает, словно морская волна, — и ей страшно, как если плыть над пучиной. Прижав ухо, она слышит резкий стук сердца — не то работает мотор, не то кирка в щепу разносит старый дом, — теперь на нее нахлынуло ощущение стремительного, неудержимого бегства. Она что-то говорит, хочет его разбудить, — молчание. Она считает секунды до его ответа — как от молнии до грома: раз… два… три… Гроза еще далеко, за полями. Он закрывает глаза — она пытается поднять его тяжелую, точно у мертвеца, голову — словно булыжник, обеими руками.

— Милый, что за тоска…

Таинственный спутник.

Безгласные, вытянувшись бок о бок, он и она. И жизнь, как река, стремит сквозь них свое головокружительное бегство. Тело — пирога, брошенная на волю потока…

— Который час?

Вот и приехали. Странное путешествие.

— Милый!

Она прижимается к нему — голова запрокинута, волосы спутаны, словно только что вынырнула. Такой, с прилипшими ко лбу прядями и помятым лицом, выходит женщина из сна или любовной игры — будто из пучины вод.

— Который час?

Ах, к чему это? Часы пролетают, как захолустные полустанки, — полночь, час, два, — их навсегда отбрасывает назад. И что-то неудержимое ускользает сквозь пальцы. Стареть — это совсем не трудно.

— Представляю — ты уже седой, а я — твоя смиренная подруга…

Стареть совсем не трудно.

Но как трудна вот эта минута — червоточина в ней снова чуточку отдаляет приход последнего покоя.

— Расскажи мне об этих твоих краях.

— Знаешь, там…

Бернис понимает, что ничего не выйдет. Города, моря, родные страны — всюду одно и то же. Лишь мимолетный образ порой — угадываешь, не постигая; но его и не передать.

Он проводит ладонью по животу этой женщины: здесь плоть так беззащитна. Женщина, самое обнаженное из всех живых существ, и светится самым нежным светом. Он думает об этой жизни, о таинственной силе, которая животворит это тело, согревает его, не хуже солнца, внутренним теплом. Бернис не сказал бы, что она нежна или красива: она — теплая. Теплая, как зверек. Живая. И в ее теле неустанно бьется сердце — источник жизни, такой непохожей на его жизнь.

Он вспоминает, как несколько мгновений в нем била крыльями страсть — безумная птица, била, а потом умирала. А теперь…

Теперь в окне трепещет светающее небо. О женщина после отхлынувшей любви, оставшаяся без своего венца, без своего оружия — без желания мужчины. Отброшенная назад, к холодным звездам. Так быстро все меняется в странствии сердца. Осталось позади желание, и нежность, пронеслась огненная лавина. И вот — чистый, холодный, свободный от власти тела, — ты стоишь на носу корабля: курс в открытое море.

XIV

Аккуратный, неуютный зал — точно пристань. Бернис в Париже, пустые часы в ожидании скорого. Прижавшись лбом к стеклу, он смотрит на текущую мимо толпу. Он в стороне от этого потока. У каждого свои планы, все спешат. Там что-то завязывается — все развяжется без него. Проходит женщина: десять шагов, не больше, — и вышла из твоей жизни. Эта толпа была живой плотью, она питала тебя слезами и смехом, а теперь — будто движутся вымершие племена.

12
{"b":"960504","o":1}