Ведь это от слабости стали они снисходительны. Нашу прежнюю лень, что вела прямиком в бездну пороков и несчастий, — вспоминали с улыбкой, как невинное прегрешение детства. Нашему честолюбию, с которым некогда так яростно боролись, — в этот вечер потакали, называя благородным… И даже учитель философии снизошел до признаний.
Декарт, похоже, основал свой метод на логической ошибке. Паскаль… Паскаль так бесчеловечен! Ну, а он сам… Жизнь подходит к концу, а он так и не разрешил для себя, сколько ни пытался, старую как мир проблему свободы воли. Всеми силами, оберегая нас, ополчался он на детерминизм, на Тэна, видел в Ницше смертельную угрозу для неоперившихся юнцов, — и что же? Винился теперь перед нами в преступной слабости: Ницше волновал и его. А материя — действительно ли она существует? Он больше ничего не знает, он в смятении…
И тогда они засыпали нас вопросами. Ведь мы вышли из тепла и уюта этого дома навстречу всем бурям жизни — кто же еще расскажет им, какая на земле погода? И правда ли, что, полюбив женщину, становишься ее рабом, как Пирр, или палачом, как Нерон? Так ли пустынна Африка, так ли ясны над ней небеса, как рассказывал на уроке учитель географии? И, кстати, страусы — в самом деле закрывают глаза в минуту опасности? Жак Бернис, хранитель великих тайн, чуть склонялся к своим учителям, и те выпытывали их одну за другой.
Они хотели знать, как пьянит борьба и как ревет мотор, и почему для счастья нам мало, как им, вечерами подрезать розы. И Бернис в свой черед трактовал им Лукреция и Екклезиаста, оделял советами. Пока не поздно, он учил их, какой нужен запас воды и пищи, чтобы выжить, потерпев крушение в пустыне. Бегло набрасывал самые важные наставления: как не погибнуть при встрече с маврами, как уберечь машину от огня… А учителя качали головой, взволнованные и ободренные, гордясь этим новым племенем, которое выпустили в мир. Они всегда славили героев — теперь им довелось увидеть их, узнать, прикоснуться, теперь они могли спокойно умереть. И они заговорили о юных годах Юлия Цезаря.
Но, хоть и жаль нам было их огорчить, — мы не сумели умолчать об отчаянии, о том, как горек отдых после бесплодной борьбы. И еще, пока самый старый из учителей задремал, — о том, что нам было больнее всего: быть может, единственная истина на свете — в мирном шелесте книжных страниц. Однако об этом наши учителя уже знали. Им не занимать безжалостного опыта: ведь среди уроков была история.
— Но какими судьбами — снова к нам?
Бернис не ответил. Впрочем, старые учителя умели читать в сердцах: они переглянулись и подумали о любви…
IV
Земля с такой высоты казалась голой и мертвой; но самолет идет на посадку — и она одевается. Снова ее покрывает ворс лесов, долины с холмами бегут морской зыбью — земля дышит. Он летит над горой — это грудь спящего великана, вздымаясь, едва не задевает самолет.
Еще ближе к земле виды сменяются быстрее — будто с моста глядишь на поток. Сплошной, цельный мир ломается на куски, будто ледоходом. От ровного горизонта откалываются деревья, дома, селенья, и течение несет их назад, за спину Берниса.
Вот показался аэродром Аликанте, покачался и замер; колеса касаются земли, близкие, как валки прокатного стана.
Бернис выбирается из кабины. Ноги затекли. Приходится на миг зажмуриться: голова полна гулом мотора, в глазах еще мелькает, во всем теле продолжает жить дрожь машины. Потом он входит в контору, медлительно присаживается, локтем отодвигает чернильницу, какие-то книги и берет бортовой журнал своего 612-го.
«Тулуза — Аликанте: в полете — 5.15.»
Рука замирает, наваливаются усталость и сон. Слышится невнятный шум, будто где-то неподалеку бранится склочная старуха. В дверь заглядывает водитель «Форда», улыбается и просит извинить. Бернис обводит тяжелым взглядом стены, дверь, этого шофера в натуральную величину. На десять минут он втянут в непонятный ему спор, в какие-то события без конца и начала. Все кажется ненастоящим, призрачным. Впрочем, вот дерево у порога — ему, как-никак, лет тридцать. Тридцать лет оно утверждает подлинность всего вокруг.
«Мотор в порядке».
«Машину кренит вправо».
Он откладывает перо и думает: «Поспать бы». Дремота одолевает, давит на виски…
В янтарном свете — луга, ухоженное поле. Справа деревенька, слева — крохотное стадо, и все покрывает голубой свод небес. «Это же дом,» — думает Бернис. С новой внезапной ясностью он чувствует: этот мир, это небо и эта земля возведены, чтобы служить кровом. Родным кровом, под которым царит порядок. Каждая вещь стоит прямо, надежно, устойчиво. Ни единой угрозы, ни трещинки в этой цельной картине, и сам он — ее частица.
Так старые дамы глядят из окна гостиной и чувствуют, что бессмертны. Зеленеет лужайка, садовник неспешно поливает цветы. Они провожают взглядом его спину — от нее исходит покой. Паркет натерт до блеска, пахнет воском — что за восторг! Кругом совершенный, сладостный порядок: пронесся день, в его свите ветер, и ливни, и солнечный жар, — и лишь чуточку потрепал несколько роз…
— Пора. До встречи. — И Бернис снова в пути.
Теперь он входит в бурю. Она обрушивает на самолет град ударов — словно кирка разносит каменную стену. Но Бернис видал и не такое, он прорвется. В голове ни единой мысли, кроме самых простых команд: выбраться из окружения гор (вихри тащат его вниз, в котловину), перескочить их острую грань (дождь надвигается стеной — темень, как среди ночи), пробиться к морю!
Тряхнуло! Поломка? Резкий крен влево. Бернис едва удерживает машину: сперва одной рукой, потом двумя, потом всей тяжестью тела. Проклятье! Самолет со всего маху несется к земле. Он погиб! Еще миг — и его выбросит навсегда из этого опрокинутого вверх тормашками дома, с которым он только начал сживаться. Равнины, леса и селенья завьются вихрем вокруг него, всколыхнется дым, дымные вихри по всему окоему, всюду дым! И детский, игрушечный мир разлетится на все четыре стороны неба…
«Ага, вот я и сдрейфил!» Наподдать каблуком по тросу — небось, заклинило. Теперь проверить рулевую тягу. Отказала? Черта с два: все в порядке! Наподдал ногой — и мир существует дальше. Вот это приключение!
Приключение? То-то же от него ничего не осталось, кроме кислой отрыжки во рту. Но на мгновение перед Бернисом разверзлась пропасть. А все людские игрушки — дороги, дома, каналы — оказались лишь видимостью, ширмой, обманом.
Все позади. Обошлось. Снова ясное небо. Как и обещала метеосводка. «Четвертая часть неба в перистых облаках». Так, значит, метеосводка? Изобары? Облачные системы, по профессору Бьеркнессу? Нет же, праздничное небо — вот что это такое! Небо 14 июля. Почему не сказать просто: «В Малаге сегодня праздник!» И каждый житель получил подарок: десять тысяч метров чистого неба над головой. До самых перистых облаков. Никогда еще небесный водоем не был таким огромным и сияющим. Словно залив перед стартом регаты: синее небо, синее море, синие скалы, синие глаза капитана. Светозарный праздник!
Все обошлось. И для него, и для тридцати тысяч писем.
Почта драгоценна, драгоценней, чем сама жизнь, — твердила Компания. Конечно — ведь ею живут тридцать тысяч влюбленных… Потерпите, влюбленные! Ваши письма прилетят с вечерними огнями. Позади остались этот чан с тяжелыми тучами и взбивающий, перемешивающий их ураган. Впереди — разодетая солнечными лучами земля, ворс лесов и полотно полей, и чуть морщит парусина моря.
К ночи он будет над Гибралтаром. А там, с поворотом на Танжер, огромный айсберг Европы оторвется от Берниса и поплывет себе по течению…
Несколько городов, вылепленных из бурой земли, — и Африка. Еще несколько, из черного теста, — и под крылом Сахара. Нынче вечером земля раздевается при Бернисе.
Он устал. Два месяца назад он отправился в Париж, чтобы завоевать Женевьеву. Вчера он вернулся на службу, смирившись с поражением. Эти равнины и города, эти уплывающие огни — он их оставляет, сбрасывает, как одежду. Через час блеснет маяк Танжера — и до самого маяка, Жак Бернис, ты будешь вспоминать.