Литмир - Электронная Библиотека

К тому же, если отбросить всякую мысль о нации, человеческое существо – это человеческое существо! Если порой я бывала сурова к некоторым людям, то всегда любила человека, как индивида, так и толпу. Возможно, между этими двумя общими понятиями найдется множество лиц мужского пола, которым пришлось страдать по моей вине, но мало кто из них жаловался! Мои любовники всегда становились для меня друзьями. Разве это такой уж плохой знак для роковой и жестокой женщины?

Итак, меня едва не линчевали недруги Золя. Но противостоять мне пришлось не только толпе: во время дела Дрейфуса я поссорилась с собственным сыном. Морис оказался до того глуп, что вступил в Патриотическую лигу, которая была способна на все, включая и самый примитивный и самый глупый, самый гнусный антисемитизм. Около года мы с сыном были в ссоре, и, думаю, я страдала от этого разлада больше, чем из-за любой ссоры с каким-нибудь любовником. Но у меня не было выбора. Справедливость во мне пересиливает любовь.

Поговорим о более веселых вещах. Что со мной происходит? Что за роль суфражистки я вдруг для себя определила? – спросите Вы меня. Новая комедия? Нет, пришла война. Я вернулась в Париж и стала сестрой милосердия. Я ухаживала за ранеными солдатами, и не меньше, чем новизна этой роли, меня привлекали опасность и связанные с ней трудности… Сначала я превратила в госпиталь свой дом, потом перенесла его в «Одеон». Для этого я отправилась к префекту Парижа, вошла к нему в образе благочестивой и усердной светской женщины, но сразу отказалась от этой роли, увидев перед собой Кератри собственной персоной! Шесть лет спустя мой красавец Кератри по-прежнему оставался все таким же красавцем Кератри; видимо, и меня он нашел не такой уж дурнушкой, если, вставая, покраснел! Это в его-то возрасте! Ведь он был важным ответственным лицом столицы! Мы упали друг другу в объятия. Сначала, разумеется, в переносном смысле, потом, как-то вечером… Впрочем, это было давно, очень давно. Он показал себя очаровательным и деятельным. Я получила зерно, хлеб, вино, еду, повязки, все, что было необходимо для молодых раненых солдат, которые не одну неделю проходили передо мной. Это был страшный, чудовищный и прекрасный год: столько я увидела за это время человеческих существ, достойных называться именно так. Но я видела и ужасы, видела людей покалеченных, умирающих, страдающих, воющих, зовущих свою мать, измученных воспоминаниями, истерзанных телом, душой и сердцем, я видела все самое худшее – и могу Вам сказать, что нет ничего отвратительнее войны. Ничто не может оправдать войну, нет ни провокации, ни чувств, ни обиды или даже потери, нет ничего, что может сравниться с войной. Верьте мне. Как подумаю, что это варварство порождалось и всегда будет порождаться тайной силой торговцев оружием, ошибками или тщеславием неких властителей мира, мне хочется выть. Хочется подняться в последний раз, отбросить покрывающие меня землю и травы и кричать на всех сценах мира, не важно каких: «Прекратите! Прекратите, это чудовищно! Чудовищно и недопустимо! Ничто не стоит этого ада, ничто и никогда!» Я видела их, этих молодых парней, этих искалеченных мужчин, французов и не французов, сначала в 1870 году, потом позже, гораздо позже, в 1918-м. Я видела их… да…

Не будем, однако, рыдать в этой главе.

Франсуаза Саган – Саре Бернар

Дорогая Сара Бернар,

Если Вас это хоть в какой-то мере интересует, то знайте, что я с Вами совершенно согласна. Война – вещь гнусная. Она одинаково омерзительна и в 1987 году, и в 1870-м. Следует уточнить, что та, которая еще ожидает нас, будет самой пагубной из всех возможных и при этом последней. Мы получим не пушечные снаряды «Большой Берты» [30] , а атомную бомбу, которая уничтожит все на миллионы километров вокруг и не оставит на нашей планете живых существ. Не будет ни гражданских людей, ни солдат, только обгоревшие скелеты и умирающие, что бы они ни пытались сделать и где бы ни пытались спрятаться. С одной стороны, самое худшее то, что мы никогда не узнаем, кто ее начал (да и что нам проку это знать!), но, с другой стороны, начнет ее вовсе не человек, а наверняка нечто, некий предмет, некий компьютер, какой-нибудь латунный проводок, который расплавится по недосмотру. И прощай, земля, прощайте, люди!

Но будущее в этом отношении гораздо менее интересно, чем прошлое. В самом деле, я ничего не знала об этой истории с Золя и Вашей дружбе с автором статьи «Я обвиняю», о Вашей позиции в поддержку дрейфусаров. Меня это страшно интересует. Не знаю почему, но я не представляла себе, что Вы можете быть причастны к политической жизни страны. Почему? Это просто глупо! Не знаю, как Вам это объяснить, но я заранее прошу прощения прямо сейчас за мое высокомерное – нет, но за легкомысленное отношение к той, кого я не предполагала в Вас найти.

Сара Бернар – Франсуазе Саган

Это вполне естественно: ну как же, актриса с ее любовниками и скандальной жизнью, одним словом, женщина, заведомо лишенная разума и критического восприятия. Нет причин делать из меня исключение из правил. Да Вы и сами, как женщина, должны это знать, не так ли? Ладно!

Сейчас мы дошли до первой войны, которую мне довелось пережить, то есть до 1870 года. Мне было девятнадцать лет. Хорошо! Нет?.. Согласна, мне было больше! Скажем, двадцать пять лет! Двадцать пять, годится? В любом случае, годится Вам это или нет, в 1870 году мне было двадцать пять!

Я отправилась за своей семьей, укрывшейся против моей воли в Германии, и после безумного путешествия среди немецких войск я привезла в Париж все свое маленькое семейство. В Париж я вернулась в разгар Коммуны, народ натерпелся от голода, холода и войны. Люди не хотели, чтобы все это прошло даром. Они видели, как в Париж возвращались буржуа – беззаботные, словно не было никакой войны, ни бесчестья, ни страданий. Им это не нравилось. И началась революция. Похоже, революции начинаются из-за того, что народы не желают больше голодать и заявляют об этом. Или, точнее, во Франции всегда наступает момент, когда требование хлеба означает государственный переворот.

Вместе со своей семьей я укрылась в Сен-Жермен-ан-Лэ. Париж находился во власти пожаров и сражений, и я не могла на это повлиять. Несмотря на всю мою печаль, мне действительно нечего было делать в столице: когда любишь свою страну, тяжело видеть ее преданной огню и мечу.

В то время у меня был друг, некий майор по имени О’Коннор, с которым я совершала конные прогулки в Сен-Жерменский лес. Жертвы войны, солдаты и вольные стрелки, прятались порой за стенами Парижа, чтобы немного передохнуть или добыть кусок хлеба. Один из них наткнулся как-то на О’Коннора и выстрелил. О’Коннор, в свою очередь, выстрелил в него и позже обнаружил его, умирающего, в кустах. Тот человек нашел в себе силы и выстрелил в него еще раз, но промахнулся, и тут я увидела, как мой красавец-майор, этот светский человек, джентльмен, попросту обезумел, на его лице появилось выражение преступной, звериной ярости, навсегда отвратившей меня от него: он собирался прикончить несчастного, но я успела выхватить у него револьвер. А между тем он мне нравился…

По вечерам небо над Парижем освещалось ужасающим мрачным светом, розовым или красным, и мы знали, что пламя пожирает город, возможно, уничтожает статуи, деревья, театры города. По правде говоря, в тот момент меня это мало трогало. Во время войны меня окружали очень добрые, милосердные люди, готовые разделить чужое горе; при мысли, что теперь они укрывались за баррикадами и что солдаты в элегантной униформе стреляли по ним, у меня сжималось сердце – к неудовольствию моих друзей и знакомых. Я тоже слыла революционеркой, хотя… хотя… Ладно! Думаю, сейчас не время говорить о политике или истории. Вероятно, и то и другое занимало крайне незначительное место в моей жизни – Вы должны знать это, но Вам следует знать и то, чего мне стоило иногда быть всего лишь легкомысленной, неглубокой, потрясающей Сарой Бернар! Впрочем, мои политические взгляды всегда вызывали негодование. «Как! – упрекали меня. – По какому праву вы говорите о бедных людях? Сами-то вы живете в роскоши, разве не так?» Сидя между двух стульев, я не могла втолковать им, что возможность вести приятную жизнь не мешает мне желать таковой же другим. Это как раз то, что можно назвать противоречием в моей позиции, и если уж приходится выбирать, то я предпочитаю сидеть между двух стульев, раздваиваясь между своими привычками к роскоши и состраданием, вместо того чтобы сыто и себялюбиво развалиться в удобном кресле, как это делают самые беспощадные буржуа, которые ухитряются не слышать криков снаружи. Я не стремлюсь примкнуть к ним, да я и не из их числа. Я всегда трудилась, чтобы заработать на жизнь себе и своим близким. Только буржуа могут верить, что раз у нас один и тот же обувщик, то и душа одинаковая. Меж тем их точки отсчета весьма ограниченны. И лучше уж отказаться от них без всякого лицемерия. «Как? Иногда вы едите черную икру? И вы осмеливаетесь желать, чтобы у других всегда был хлеб? Вам это кажется логичным?» Ну, хватит… Хватит…

22
{"b":"960111","o":1}