— Непривычное дело, чтобы музы своими дарами оделяли тех, кто служит Меркурию. Пан, видно, является исключением, владея необычно чистым и звонким голосом, — сказал я Григорию Руставолли.
Он поклонился и, смеясь, ответил:
— Поляки от веку слыли образцом вежливости и приятности в обиходе. Поэт Георгий Эристави тоже об этом поминает. А вы слышали об Эристави?
— Стыжусь, но должен сознаться, что нет.
— А ведь он долгое время пребывал среди вас. Как писатель, в 1834 г. был изгнан и перевезён в Вильно. На счастье! Можно ему только позавидовать за такое место изгнания. Потом жил в Варшаве, где выучился польскому языку. Настолько, что воспользовался этим и перевёл на грузинский импровизации «Конрад и Крымские сонеты». Эти переводы познакомили меня с вашей культурой. Когда я учился в лицее Ришелье в Одессе, то привык уважать Адама Мицкевича. Там память об Адаме жива, там всё ещё цветёт его культ среди молодёжи. Там каждый юнец знает поэзию Мицкевича, может прочесть её по памяти.
— Неужели? Что в нашем крае всё происходит так же, это не удивительно.
— И в Одессе тоже. Там тоже много поляков… И каждый счастливый обладатель напечатанной поэзии Мицкевича вынужден прятать своё сокровище, как преступление, за которое карают очень сурово. Кроме того, поэзия Мицкевича кружит среди молодёжи в списках, отдельными страницами, вырванными из книг. Пару лет тому назад, я собирал эти вырванные страницы, как драгоценные жемчужины, так что мне удалось собрать целых два тома полностью. Я давно мечтал отблагодарить господина Юзефа Хиршфельда каким-нибудь подарком за его доброту, сердечность, гостеприимство. Сейчас я могу наконец предложить ему такой драгоценный подарок. Возьми, пан!
Он достал шёлковый мешочек, который носил спрятанным на груди, и из него вынул два томика. Я взглянул на них.
Это был «Пан Тадеуш», изданный в 1834 году. «Пан Тадеуш», составленный из тех самых страничек, что кружили среди молодёжи.
«Пан Тадеуш» переходил из рук в руки… Каждому хотелось увидеть эту книжку, состоящую из страничек, которые от постоянного многолетнего чтения пожелтели и несколько истрепались.
Каждому хотелось почтительно дотронуться до них, посмотреть на эту книжку хотя бы издалека…
Нам, ещё недавно прибывшим с Родины, это издание «Пана Тадеуша» было известно.
Потому мы тактично отошли в сторонку.
Казалось, от этой книжки в скромном сером переплёте исходит странное сияние, как от реликвария в оправе из драгоценных камней.
Профессор Жоховский взял книжку. Прижал к груди.
Поднял её вверх и преклонил перед ней свою седую голову.
Солнечные лучи, преломляясь в чистых стёклах мелких форточек, словно общим ореолом окружили древнего старца и запечатлённые в печати образы и мысли гениального поэта.
Наконец профессор Жоховский открыл книжку и дрожащим от волнения голосом начал читать:
Отчизна моя! Ты — как здоровье, Лишь тот тебя ценит, Кто тебя потерял.
После этих слов послышался стон.
И тут же из наших глаз полились «чистые и обильные слёзы», слёзы тоски о возлюбленной. о той, что от нас так далека. далека. далека.
И в комнате, где минутой ранее царил весёлый говор, сгустилась тишина.
Порой лишь слышались вздохи. Иногда — шёпот…
Отчизна моя! Ты — как здоровье, Лишь тот тебя ценит, Кто тебя потерял.
— Богуславский! Токаржевский! Жоховский! Господа! Прошу собираться! Время идти в острог, прошу покорно, поспешите! Чары разрушились.
Очаровательная мечта уплыла, развеялась, как сон, когда человека вдруг грубо разбудят.
Из экстаза вывел нас резкий жёсткий голос, который пытался казаться мягким и доброжелательным.
Это был голос прапорщика.
Он стоял на пороге в окружении четырёх солдат с заряжёнными карабинами на плечах.
Это была «свита», которая должна была сопутствовать нам, полякам, отверженным, и сопроводить нас обратно в тюрьму, в Семипалатинский острог.
Щедро угощённый Юзефом Хиршфельдом и задаренный им прапорщик был необычайно доброжелателен и вежлив.
Выкрикивая наши имена, имена преступников и каторжан, он не поскупился добавить: «господа» и «прошу покорно»…
Настало время расставанья.
С братьями-изгнанниками, с грузинами, с Никитой Николаевичем Тарасовым, со всеми окружающими. На прощанье долго и крепко обнимали друг друга.
Ничьи уста не смели сказать: «До свиданья!».
Ибо сердце разрывалось от смутного предчувствия, что не скоро мы сойдёмся и не встретимся таким кружком, полным сердечности.
«Пана Тадеуша» на прощание тоже приветствовали долгими и горячими поцелуями.
— Эти поляки… не пойму я их! Вот прочитали патриотическую книжку и, кажется, уже готовы в любую минуту кинуться в огонь, лететь на край света, угодить в тюрьму, пройти сквозь строй, идти на каторгу… Любопытно, хоть кто-нибудь из наших, для примера, ну!.. Радищев[25], допустим, хотел бы нарваться на такие беды?.. Странный народ эти поляки! Бог с ними! — вполголоса рассуждал сам с собой Тарасов, а прапорщику, повернувшись, скомандовал:
— Пошли вон! В сенях обождите! Я сам этих господ отведу в крепость.
Уже последние блики догорали на западе, когда мы после дня, полного впечатлений, проведённого в гостеприимном доме Юзефа Хиршфельда, вернулись в Семипалатинскую крепость.
По приказу капитана Тарасова, прапорщик с конвойными держались далеко позади. А сам Тарасов специально повёл нас через настоящий лабиринт улочек старого и нового Семипалатинска.
Движение было, в основном, в центре города, новые центральные кварталы были шумными, оживлёнными, особенно во время приезда купцов и привоза товаров.
Сейчас посреди серых низких домов, похожих на длинные каменные прямоугольники, мы встречали только приезжих, киргизов в мохнатых коричневых круглых бурнусах, азиатов с пограничья Персии в длинных плащах, с волосами и бородами, крашенными хной в рыжий цвет.
В этой тёмной пустоши мы не встретили ни одну женщину.
Зато часто встречали байгушов[26], с поблекшими, изнурёнными, тёмными лицами, в дырявых войлочных накидках.
Видно, они укрывались в этом старом квартале, неухоженном, убогом, отдалённом от центра города, а к ночи прятались в свои халупы.
При виде офицеров высшего чина и солдат, сопровождавших в острог за город трёх мужчин в арестантской одежде, убыстряли ход и боязливо скрывались за углами домов или ныряли в их тёмные недра.
Беседуя с Тарасовым и слушая его объяснения, мы бодро прошли двухверстовый путь от города до острога.
Перед тем как войти в крепость, я ещё раз обозрел город и его окрестности.
Барнаульский бор, исчезающий за далёким горизонтом, тянулся широкой линией, овеянный лёгкой фиолетовой дымкой.
В городе минареты вздымались ввысь рядом с круглыми византийскими куполами.
С минаретов мечетей муэдзины протяжным и каким-то сдавленным голосом выкрикивали:
— Хиллали! халлала! Илла ху! Алла ху! Аллах! Аллах!
Поскольку был сочельник по старому стилю, церковные звоны звали православных на вечерний молебен.
В городе уже горели фонари около чиновных зданий, зажгли свет и в домах.
Старинные руины во славе своего заката тихо лежали, будто в море крови.
«Was Hände bauten, können Hände stürzen.
Das Haus der Freiheit hat uns Gott gegründet»[27]…
— Что пан сказал? — спросил капитан Тарасов.
— Что сказал? Да так, ни с того ни с сего припомнил некое двустишие Шиллера, — ответил я. — Видите ли, Никита Николаевич, — Каминский, учитель немецкого языка в Щебжезинской школе, где я учился, был любителем и пламенным поклонником этого поэта. Мы, ученики, должны были учить наизусть целые долгие страницы из Шиллера… Как-то во время летних каникул с огромным успехом мы поставили на немецком языке, — представьте себе! — целый акт из Вильгельма Телля.
Успящей красавицы
Ярмарки в Минусинске во время первого моего изгнания в Сибирь были важным событием, имевшим огромное значение.