Я кашлянул, не веря своим ушам.
– Прости, Жень… Э-э… что было у них? Вечер поэзии?
– Именно, – снисходительно буркнул следак, не отрываясь от протокола.
– Евгений, – сказал я, глядя на него, – ты это сейчас серьёзно? Им сколько лет-то, извиняюсь?
– Тридцать-сорок, плюс-минус километр, все разного года выпуска, – ответил он спокойно.
– А стишками, выходит, балуются, аки вьюноши, – продолжал удивляться я.
– Это клуб «Мёртвая поэзия», – раздался за спиной голос Шульгина.
Я обернулся. Он стоял на пороге, мялся, не заходя в зал.
– Я уже навёл справки, – добавил он. – Так они себя обозначили в литературном интернет-журнале.
– «Мёртвая поэзия»… – хмыкнул я. – Очень символично. Теперь уж точно мёртвая. Мертвее не бывает, ага… Самоубийцы, что ли? Слушайте, а может, они сами заслонку прикрыли? Ну, типа, красиво уйти из постылой жизни со стихами, общим строем. А?
– Мы думали об этом, – сказал Паук. – Но пока не ясно.
– Итого, – сказал я, – у нас мертвые поэты… четыре штуки. Живые – тоже четыре… И один неизвестный злодей. Который, наверное, не любит стихи. Кстати, а вы в курсе, что за стишки-то они вообще читают?
– Они не читают стихи, – поправил Коля. – Они их пишут. Точнее, писали. Люди творческие, да. Я читал вон в тех тетрадках. Обычные стихи. Я в поэзии не разбираюсь, но слова в рифму сложены, ровненько – норм. Вот, сам посмотри.
Он кинул на стол, где лежал один из блокнотов – толстый, истрёпанный. Перед трупами и пустыми креслами лежали такие же.
Я подошёл, взял один, пролистал. Рукописный текст, строки, четверостишия. Всякая белиберда про жизнь, про боль, про печаль, про осень и про любовь, одним словом, высокая поэтическая муть. Всё вывалено на бумагу бурным душевным потоком.
Ничего особенного. Никаких призывов к самоубийству, ни намёков на лютую безысходность и смерть.
– Ну, как, упаднические настроения есть, конечно, но… – сказал я. – В принципе, вся серьёзная поэзия – это депрессуха. Декаденты и всё такое. Но до чернухи и мрака тут конкретно не доходит.
Я положил блокнот обратно.
– Как говорится, настоящая поэзия – это когда страдает герой, страдает поэт и страдает читатель, – без тени улыбки произнес Паук, по-прежнему продолжая строчить в протоколе.
Я покачал головой.
– Страдальцы, мать их… никогда не понимал такую поэзию. А что говорят эти выжившие?
– Да ничего внятного, – ответил Паук. – Они ещё особо и не в себе. Мол, читали, сидели, как всегда собирались, и тут вдруг – отключились.
– Скажи мне, Евгений Эдуардович, а кто нам-то сообщил?
– Супруг одной из поэтесс, – сказал он. – Потерял жену, она не отвечала на звонки. Приехал, а тут такое. Ну, вызвал скорую, полицию, поднял всех на уши.
– Ясно, – кивнул я. – Странные люди, вроде, взрослые, а сходки устраивают. Ну да ладно. У каждого свои недостатки. И поэзия, скажем прямо, не самый большой из них. Только у меня вопрос: почему клуб «Мёртвой поэзии», а не живой?
– Да хрен его знает, – хмыкнул Женя. – Сгоняй-ка ты в больничку, переговори с выжившими. Они уже, наверное, приходят в себя.
– А дом кому из них принадлежит? – уточнил я.
– Организатору клуба, Сагаде Корнею Поликарповичу, – сказал следователь. – Он как раз выжил. Но отравление получил знатное.
– Сагада, – задумчиво повторил я. – Очень подходящая фамилия для поэта. С такой фамилией грузчиком работать в падлу. Ну ясно, почему он поэтом стал. Ладно, полезу на крышу, посмотрю, есть ли там следы.
– Да нет там ничего, – махнул рукой Шульгин. – Все уже осмотрели. Снег всё запорошил. Заслонку, которой накрыли дымоход, мы изъяли. Пальчиков нет, но на ДНК проверим. Обстановку всю отфотографировали там.
– Следы рук везде проверить надо, – напомнил я. – На входной двери, на столе. Кто здесь ещё был, может, кто-то вхож.
– Да это уже сделали, – отозвался Корюшкин, которого я до сих пор не заметил. Он вышел из другой комнаты с баночкой дактилоскопического порошка и кисточкой.
– Порядок в комнатах не нарушен, – сообщил он. – Вертеп они тут не устраивали. Реально стишки читали.
– А кто-то захотел их прихлопнуть, – тихо добавил я. – Всех разом, по-тихому.
– Повезло, что муж одной из потерпевших спохватился и приехал, – уточнила Скляр, со щелчками сдёргивая с узких рук латексные перчатки. – Так хотя бы четверых удалось откачать. А так бы все на стол мне легли.
Она уже закончила, складывала инструменты в чемодан.
– Алиса, золотце, – задумчиво сказал я. – Ты мне скажи как медик, вот если человек траванулся угарным газом – он что, тревогу поднять не может, не чует ничего? Просто думаю… может, они сами решили уйти на тот свет, как массовое самоубийство. Мало ли, что там в их клубе, какие настроения. Ещё и «Мёртвая поэзия» называется.
– Да нет, – покачала головой Алиса Скляр. – Угарный газ – это не то, что можно заметить. Он абсолютно не имеет ни запаха, ни цвета, ни вкуса. Ты не чувствуешь, что им дышишь. Первые признаки – лёгкое головокружение, слабость, сонливость. Кажется, просто устал, может, давление упало, или воздух спертый.
Она бросила перчатки в мусорное ведро и продолжила объяснять.
– Дальше развивается гипоксия – кислородное голодание мозга. Кровь насыщается карбоксигемоглобином, это соединение угарного газа с гемоглобином, которое блокирует перенос кислорода к тканям. Человек засыпает. Мозг перестаёт получать кислород, органы постепенно отключаются. Всё это происходит спокойно и безболезненно. Просто… отключаются, – она развела руками.
– То есть человек даже не понимает, что умирает? – уточнил я.
– Да, – кивнула она. – В этом и коварство. Он может пропустить тот самый момент, когда ещё мог бы спастись. Просто становится тепло, сонно, потом темно. И всё.
– Ясно, – сказал я и вышел на крыльцо вместе с Шульгиным.
– Ну что, Макс, думаешь? – спросил он.
– Знаешь, Коля, – задумчиво произнёс я, – ничего не украдено, да тут и красть особо-то нечего. Интеллигентные люди. Сидели, читали стихи, и тут кто-то их попытался убить. У меня это в голове не укладывается.
Я задумчиво почесал макушку и нахмурил лоб.
– Ну ладно, маньяк там, – продолжил я, – изрезал, искромсал, поиздевался… хоть понятно, психология есть. А тут? Что это вообще? Такого у меня ещё не было, честно.
– У меня тоже, – кивнул Шульгин и вопросительно посмотрел на меня. – Что делать будем?
– Слушай, – сказал я, – я сейчас в больничку метнусь, с потерпевшими пообщаюсь. А ты давай, подтяни ещё пару оперов. Надо перевернуть вверх дном это чёртово СНТ. Проверить всё: каждый двор, каждый дом.
– Понял, – сказал Коля.
– Всех обойти, – продолжал я. – Кто где был, кто кого видел вечером, ночью – неважно. Кто по улицам шлялся, кто мог сюда залезть, может, кто на них зуб точил. Может, они иногда шумели, с кем-то ссорились, или местные решили так подшутить – и вот, дошутились, бляха.
Я вздохнул и посмотрел в сторону участка.
– В общем, копай здесь, ищи свидетелей. А я переговорю с этим… Сагадой, или как его там правильно, не важно.
– Ладно, сейчас я наберу, – кивнул Шульгин. – Дежурный опер уже ускакал, обход делать. Тут домов-то сколько… Участковый с ним, кинолога тоже отрядили.
– Правильно, – сказал я. – Кинолог пусть всё прочешет. Может, кто-то приезжал на машине, но теперь снегом всё засыпало. Мало ли.
На том мы и порешили.
* * *
А я поехал в больницу. На проходной мне выдали бахилы, голубую накидку с больничным штампом и дурацкую одноразовую шапочку, которую почему-то называли «шарлоттой».
Глянул на себя в зеркало. М-да… В таком одеянии я походил на самку Бэтмена – мужественную и волевую.
Протопал до нужной палаты, приоткрыл дверь. Она скрипнула, но никто не обратил внимания, все пациенты слушали высокого худого мужчину лет сорока, с серебристыми отблесками на черных висках.
Осанка у него была ну прямо аристократическая. Журавль среди синиц. Он сидел на больничной койке, будто в кресле на сцене, и читал стихи, явно собственного сочинения. Потому что ни про Муму, ни про спящую царевну я там не услышал. Хотя «Муму» – вроде, и не стих вовсе… да пофиг.