Поэтому выбор пал на книжные шкафы. Всю жизнь до благословенной встречи с Агафьей Трифоновной именно в книгах одинокий философ искал ответы на мучившие его, как любого культурного горожанина, проклятые вопросы: для чего нужен человек и как следует жить человеку, чтобы ощущать, что он нужен. Стоял вместе с другими библиофилами в очередях, оформлял подписки в надежде, что многотомного розового Вальтера Скотта можно будет обменять потом на что-то хорошее, знал всех букинистов на Кузнецком мосту. И добыл много достойного, редкого, но ответов так и не нашел и слишком поздно понял, что книги – тоже пустое и лишнее…
А теперь он, кряхтя, распихивал кулебяки по шкафам, за книги, засовывал коврижки в щели так, чтобы не было видно. Книги быстро промаслились, пропахли сдобой, но мышей Лев Вениаминович больше не боялся – наоборот, пусть приходят и пируют, пусть поскорее съедят все улики.
Диета не принесла Льву Вениаминовичу облегчения, ему даже как будто стало хуже. От одышки, мучительной нехватки воздуха он часто просыпался по ночам. Садился в постели, стирал пот со лба, смотрел в темноту в безмолвном ужасе. Темнота была живая, липкая, она тянулась к нему, хватала за отекшие ноги, выкручивала их до горячих судорог в икрах. Темнота была смертью, смерть пахла сдобой, землей и немытой Дунищей. Болели мучительно сведенные мышцы, и Лев Вениаминович плыл во тьме, среди простых крепких запахов, плыл со своими ненужными мыслями и чувствами, со своим городским страхом. И вдруг вздрагивал – а что, если домоправительницам просто нужна московская прописка? Для того и кормят, втираются в доверие, а потом захватят квартиру, да какое потом – уже захватывают, нельзя было их пускать, это же трехкомнатная квартира в центре, недавно за такую сельские родственники растворили старушку в кислоте, кто-то рассказывал…
Еще Лев Вениаминович слышал по ночам стук. Размеренный стук, словно колотили чем-то железным не то по тонким дощечкам, не то по глиняным черепкам. Хрустело, дробилось, стук продолжался, все сильнее пахло землей, и иногда Льву Вениаминовичу чудились карканье и клекот.
А потом, одним не самым лучшим утром, он проснулся от новой тяжести и новой боли. И оторопел, сраженный нелепостью открывшегося ему зрелища и не уверенный до конца, что все это ему не снится.
Сверху на Льва Вениаминовича тускло глядела Дунища. Она восседала у него на груди, раскинув сильные ноги поверх одеяла. На прикроватной тумбочке стояло блюдо с заплесневелыми ватрушками, ковригами и кулебяками, которые он так старательно прятал на книжных полках. Агафья Трифоновна притулилась рядом, горестно подперев подбородок кулачком.
– Нешто плохо стряпаю? – вздохнула она, заглядывая лучистыми глазами в побагровевшее лицо придавленного философа. – Мож, сухо или пересолено? Ты б сказал, облаял, как заведено. Недосол на столе, а пересол-то на спине.
И Агафья Трифоновна, встав, повернулась к нему спиной, точно ждала, что он и впрямь сейчас ударит ее по выступающим позвонкам, по застиранному ситцу. Мучительный вековой стыд ошпарил сердце Льва Вениаминовича, и он придушенно замычал.
Дунища повернула его лицо к себе, впилась твердыми пальцами в щеки и надавила. Философ вскрикнул, а Дунища кратко приказала:
– Базло открой.
– Что?.. – не понял Лев Вениаминович, но этого было достаточно. Дунища втиснула пальцы в его приоткрывшийся рот и, словно крючьями, разжала ими челюсти. Рот распахнулся широко, как на приеме у зубного. Агафья Трифоновна аккуратно отправила туда кусок залежавшегося купеческого пирога, посыпанного черной земляной солью. У Льва Вениаминовича на глазах выступили слезы.
– Есть надо, а то испортится, – мягко сказала Агафья Трифоновна. – Для тебя земля рожала, для тебя пахали-сеяли. Стыдно не есть.
И соль земли вновь сотворила чудо: дальше Лев Вениаминович ел уже сам. Подернутый плесенью пирог, черствые пряники, заветренные перепечи и копытки – он пожирал все, хныча от восторга и боли в судорожно работающих челюстях. Желудок, казалось, занимал все его нутро, еще кусочек – и он лопнет… Лев Вениаминович икал, стонал и плакал. Агафья Трифоновна улыбалась.
А потом на него, распираемого едой и чувством вины, навалился сонный паралич. Отрыжка бурчала в пищеводе, но Лев Вениаминович был не в силах разлепить почерневшие от соли земли губы и выпустить ее. Стены комнаты растворились в холодной дымке, требовательно закаркали вороны, и он вновь увидел поле. Только теперь поле не выглядело заброшенным – множество мужиков и баб с привязанными у бока младенцами трудились на нем, колотя по комковатой земле какими-то инструментами, точных названий которых Лев Вениаминович, к стыду своему, не знал. Он помнил столько ненужных слов – «эмпириокритицизм», «обертон», «палеография», – но гадал, что именно в руках у этих людей: вилы, мотыги, цепы?.. Наверное, все-таки мотыги.
И вдруг работа замерла, все головы полевых тружеников повернулись в одну сторону, до Льва Вениаминовича долетел неразборчивый, взволнованный шепот. Он с превеликим трудом приподнял голову чуть повыше – и увидел, что к ним через поле идет неправдоподобно высокий и худой человек в черном. Его одежда напоминала рясу, только покороче. У него были длинные темные волосы, такие прямые, что казались прилипшими к черепу, острая борода и узкий, как ноготок на мизинце, бледный лик. Человек приближался быстро, точно грозовая туча, казалось, что он летит над полем. Труженики истово кланялись ему в пояс.
Неожиданно и резко, будто наткнувшись на невидимое препятствие, человек в черном остановился рядом с низкорослым мужичком, тот отбросил мотыгу и замер, запрокинув к нему сияющее преданным восторгом курносое лицо. Человек в черном навис над ним, тремя клевками поцеловал в заросшие щеки, а потом распахнул рот, оказавшийся совершенно каким-то резиновым, неправдоподобной ширины. Лев Вениаминович охнул от ужаса и отвращения – он никогда прежде не видел, чтобы рот был шире самого лица… Этой огромной, словно выдвижной пастью черный наделся мужичку на голову и стал, змеино подергиваясь всем телом, наползать на него, как удав на добычу. Мужичок быстро исчез в черной пасти по самые плечи, он был еще жив – опущенные по швам руки слабо шевелились, – но не оказывал никакого сопротивления. Другие люди поспешили к нему, шлепая по земле грязными босыми пятками, и сгрудились вокруг черного и его жертвы. Сначала Лев Вениаминович решил, что они бегут на помощь, но люди, встав в кольцо, принялись хлопать в ладоши и приплясывать. В воздухе задрожала неузнаваемая стонущая народная песня, кольцо дрогнуло и закружилось против часовой стрелки. «Это же хоровод», – догадался Лев Вениаминович и почувствовал тошноту.
Наконец черный наделся на мужичка до самой земли, голые ноги исчезли в его необъятной пасти. Черный сомкнул челюсти, ужав их невероятным образом до прежних размеров, и выпрямился – теперь он казался еще выше и тоньше и еще меньше походил на настоящего человека. Хоровод остановился, наступила тишина. Худая женщина сняла с бока орущего младенца и с поклоном передала черному. Тот пощекотал младенца под шейкой, поцеловал в пуп и проглотил целиком.
Безуспешно пытаясь проснуться, Лев Вениаминович отчаянно засипел, но его заглушила громоподобная отрыжка, вырвавшаяся из горла черного людоеда. Тот запрокинул голову, и из его растянутой пасти хлынул фонтан костей – потемневших, как будто обожженных. Люди с ликующими воплями схватили мотыги и разбежались в разные стороны. Кости, крутясь, взлетали высоко к небу и дождем сыпались на поле, где люди трудились в поте лица, измельчая их и вбивая в землю, тщательно перемешивая с ней. И прямо на глазах земля утучнялась, жирнела, из-под мотыг, как в ускоренной съемке, полезли первые зеленые иглы ростков.
– Родит земля, – с радостным облегчением приговаривали люди. – Наелась кормилица…
Черный поднял голову и вдруг посмотрел прямо на Льва Вениаминовича, в упор, не мигая. Парализованный философ отчетливо разглядел его дикие водянистые глаза – не человеческие и даже не звериные, а как у птицы, круглые и без единой понятной мысли. И еще он увидел, что одежда черного – это не ряса, а что-то людскими руками не тканое, то ли волосы, то ли перья. Черный взмахнул руками над головой, точно крыльями, вытянул вперед узкое лицо с длинным носом-клювом… И поскакал по пашне к Льву Вениаминовичу, быстро перебирая длинными голенастыми ногами.