Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Чему учила меня окружающая действительность? Уроки ее были разными, но в большинстве своем – довольно грустными. Мой прадед, директор гимназии в Петербурге, в 1918 году подрядил человека отвезти свою семью в Киев, а сам отправился добровольцем в Белую армию. Это могло бы стать хорошей иллюстрацией к проблеме выбора между общественным и личным – если бы не дополнительные краски, лишающие картинку патетики: семью мой прадед отправил к своей любовнице, располагавшей имением под Киевом.

Когда-то меня изумляло, что директор гимназии оказался способен на такой фортель, но сейчас я подозреваю, что все было вызвано не только монархическими убеждениями предка, но и некоторой запутанностью его отношений с дамами. В каком-то смысле начавшаяся война решала не только вопросы мировой истории, но и его личные.

Да и не только его. Из важных для меня последствий: семья осталась жить в Киеве, что в конечном счете позволило родиться в Киеве и мне. Примечательно, что мой пассионарный предок впоследствии ушел из семьи. Свидетельства о дальнейшей его жизни минимальны и ограничиваются, по сути, фотографией старца, сидящего с двумя сыновьями – близнецами лет шести.

Не лучше выглядит и история моего деда, прожившего с бабушкой 30 лет и ушедшего к женщине на 25 лет моложе. Случилось это с ним, как и с прадедом, в послевоенное время, при этом на войну (Великую Отечественную) он также ушел добровольцем. Дед проявил неожиданную предусмотрительность – и в течение нескольких лет тайно строил с дамой сердца кооператив. Бдительная общественность сигнализировала об этом бабушке, и она хотела его выгнать. Но ее удерживала мать – моя прабабка, оставленная прадедом.

– Не торопись, – говорила она дочери. – Может, он еще одумается.

Он не одумался. У бабушки был шанс его задержать, но она им не воспользовалась. Дед был членом партии. Трясясь от страха, он приехал к бабушке на дачу и сказал: “Тебя вызывают на партком. Что ты там будешь говорить?” Не вступая в долгие переговоры, бабушка послала к чертям его, партком, а заодно и всю партию.

У деда отлегло от сердца. Поняв, что главная угроза миновала, он сказал, что они могут продолжать дружить, как дружил со своей бывшей женой скульптор Антокольский. Бабушка повторила свое проклятие, включив в него и скульптора Антокольского, ничего ей плохого не сделавшего.

Могут сказать: даже если бы дед остался (а он бы, думаю, остался) в семье, это была бы уже не та жизнь. Такой поворот событий не стал бы, так сказать, хеппи-эндом. А я так думаю, что стал бы, потому что знаю такие примеры. Дед бы поругался, побухтел – и успокоился, и это стало бы одним из добрых дел партии, у которой этих самых дел было мало.

Отсутствие партийной оценки моего деда-партийца не исключало, однако, оценки внутри семьи. Мать моя, будучи совсем юной, продолжала встречаться со своим отцом, который, надо сказать, помогал ей деньгами. Но ее сестра, девятью годами старше, моя тетя, в день его ухода сказала: “Он для меня больше не существует”. Слов тетя на ветер не бросала: больше они с отцом не встречались. Спустя десятилетия, когда дед был уже старым и больным, она привезла ему из-за границы дефицитное лекарство. Передала с одним условием: сказать ему, что она делает это не для отца, а для чужого человека, попавшего в беду. Помню, как мы с матерью везли это лекарство деду. Он взял упаковку со словами горячей благодарности, и тут моя мать, будучи человеком обязательным, произнесла сопроводительные слова. Помню дрожащие губы деда и его кривую улыбку. Она была хуже самых горьких слез.

Вспомню еще одну супружескую пару. Наблюдать ее мне довелось в коммуналке, где я жил до шестнадцати лет. Дядя Ваня и тетя Катя. Дядя Ваня (Чеховым здесь и не пахло) работал на каком-то заводе – и в будние дни в семь утра за ним с лязгом захлопывалась входная дверь. После работы и в выходные он делил время между потреблением алкоголя и беседами во дворе. Пил он всегда один и с общественностью встречался уже сильно подогретым.

Помню его негнущиеся мозолистые пальцы. В правой руке, прижатые мизинцем и безымянным, постоянно находились спички. Время от времени они извлекались оттуда, когда дядя Ваня поджигал свой “Беломор”, и сразу же возвращались на место. Единственным исключением здесь были кости домино – только ради них дядя Ваня расставался с коробком. Играл неторопливо, мощно припечатывая костяшки – с тем особым звуком, ради которого домино, собственно, и существует. Все делал неторопливо: подавал руку пришедшим, поучал молодежь.

– Женька, поди сюда, – говорил он, заметив меня во дворе. – Была одна брошюрка: “Что такое хорошо и что такое плохо”. Так вот, там крошка сын к отцу пришел…

Автора брошюрки не помнил, да и содержание ее представало у него в очень вольном пересказе. Когда людей собиралось много, дядя Ваня делился военными воспоминаниями. Над столом во дворе горела лампочка, и в ее свете поднимались махорочные дымы, таявшие где-то среди узких листьев маслины.

Рассказы дяди Вани начинались с того, что он шел в первых рядах. Катерина, выходившая, бывало, вслед за мужем, опровергала такие заявления, говоря, что тех, кто шел в первых рядах, уже нет. Если в этот момент она находилась в зоне досягаемости, на нее обрушивался тяжелый кулак дяди Вани, если же нет – ее накрывал раскатистый дяди-Ванин мат.

Ночью он нередко выгонял жену из комнаты, и все слышали ее сдавленное: “Ваня, открой!” В ответ раздавалось изощренное предложение идти подальше. Когда коммуникация разрушилась окончательно, вслед за матом полетела пила.

– Так ведь он же не попал… – у дяди Вани были свои защитники.

Ночные диалоги супругов оканчивались тем, что Катерина засыпала в коридоре – на большом сундуке. Одним словом, отношения здесь душевностью не отличались.

Но. Когда коммуналку стали расселять, все им настоятельно советовали фиктивно развестись, чтобы получить две квартиры. Дяде Ване все это было безразлично, и он в ситуацию особенно не включался, а Катерина наотрез отказалась: боялась, что ее Ваня больше на ней не женится. Вот так.

Возвращаясь к четвертому пункту бессмертного текста: брак (да еще какой крепкий!) – был, совместная жизнь (протекавшая нескучно) – была, а вот настоящая любовь… Что ж, бывает и такое в коммунальных квартирах. Если кто-то кое-где у нас порой…

Зачем рассказываются плохие истории? Чтобы рассказать хорошую. О настоящей любви. Можно сказать, вечной.

В течение нескольких десятилетий мы с женой дружили с Николаем Михайловичем и Ириной Витольдовной Осоргиными. Николай Михайлович был регентом Сергиевского подворья в Париже. Но главное – и к этому никак не могло привыкнуть сознание – был прямым потомком праведной Юлиании Лазаревской, муромской святой XVI века. Святой совершенно необычной.

Семейные обстоятельства. Родные, близкие и не только – в рассказах современных авторов - i_002.jpg

Начать с того, что Житие Юлиании было написано ее сыном – Дружиной (по крестному имени – Каллистратом) Осоргиным. Еще более необычным можно считать то, что святость ее была явлена не в монастыре. Несколько упрощая дело, можно сказать, что Юлиания была причислена к лику святых за подвижническую жизнь в миру: в неурожайные годы она кормила голодающих, во время эпидемии чумы – выхаживала больных, а в конце жизни раздала все свое имение нищим. В конце концов, была добродетельной матерью и женой.

“Житие Юлиании Лазаревской” было темой кандидатской диссертации моей жены. Собственно, благодаря этому мы и познакомились с Осоргиными. Николай Михайлович писал нам письма, пользуясь старой орфографией. Не потому, что отвергал новую, – просто так его учили грамоте.

Жили Осоргины в Париже на самом Сергиевском подворье (rue de Crimée). Подворье это было куплено в 1920-е годы попечением Михаила Михайловича Осоргина, отца Николая Михайловича. Деньги собирались всей тогдашней русской эмиграцией.

Со своей будущей женой Ириной Николай Михайлович познакомился в шесть лет. Глядя на них, я думал о метаморфозах любви: от детской дружбы к юношеской пылкости, а от нее – через всю жизнь – к той особой нежности, какая бывает между стариками.

2
{"b":"957559","o":1}