Тут я наконец осознала, что беспорядочная груда юбок и оборок вовсе не была такой уж беспорядочной. Я увидела бледную руку, свесившуюся с дивана, сведенные судорогой пальцы... Рука была испачкана чем-то красным. Испачкан был лиф платья с глубоким декольте. Под левой грудью пятно расплылось особенно сильно. Кровь? Неужели кровь? Не может быть!
Я подошла ближе и увидела белое Маринкино лицо. Глаза подруги были закрыты, из уголка рта брала начало высохшая красная струйка. Рядом с диваном лежал кусочек картона с короткой надписью, отпечатанной на машинке: «Первый день смерти».
Я уронила бумажку на пол и, как лунатик, двинулась к дивану. Бред!..
Меня перехватила твердая Севкина рука.
– Не подходи.
– Нужно помочь, – возразила я совершенно спокойно. – Ты же видишь: Маринка ранена.
Севка заглянул мне в глаза.
– Нет, – сказал он. – Она не ранена. Она убита.
За спиной раздался судорожный вздох. Я обернулась и увидела Дуню. Она смотрела на диван не отрываясь, и безумие, светившееся в ее глазах, казалось зеркальным отражением моего взгляда.
– Надо вызвать милицию, – сказал Севка, подхватил нас под руки, потащил к выходу. Мы шли, не сопротивляясь. Только все время оглядывались, словно ожидали, что Маринка встанет и пойдет за нами. Шок в чистом виде.
На пороге лежал Ванька. Его губы были синего цвета, тело изгибалось и билось в мучительных рваных судорогах. Севка рванулся к нему, приподнял Ванькину голову, уложил к себе на колено и отчаянно выкрикнул:
– Ложку! Дайте ложку, иначе он задохнется!
Дунька вдруг закатила глаза под лоб и повалилась на ковровую дорожку. А я бросилась назад, в комнату, схватила со стола чайную ложку и протянула ее Севке. Тот с усилием разжал Ванькины зубы, сунул ложку в рот, придержал бьющееся тело. Ванька судорожно дернулся в последний раз и затих.
– Все в порядке, Улька! – выдохнул Севка. – Ванька дышит.
Я огляделась.
Комната напоминала поле битвы. На диване лежала Маринка. На полу друг возле друга неподвижно распростерлись Дуня с Анечкой, неотличимые от трупов. Только глаза у Анечки, в отличие от Дуни, были широко открыты. На ковровой коридорной дорожке замер притихший Ванька, Сева поддерживал его голову.
Я осмотрелась и вдруг рассмеялась. Я понимала, что это истерика, но ничего не могла с собой поделать. Меня толкали неизвестно откуда взявшиеся люди. Они что-то говорили, приказывали, спрашивали, а я не могла ничего ответить. Я даже не могла понять, чего они от меня хотят. Просто хохотала до тех пор, пока чья-то грубая спасительная ладонь не дала мне оглушительную пощечину.
Из глаз брызнули слезы, и я наконец перестала смеяться...
За кадром
Гомер внимательно слушал разговор. Правильней было бы назвать его допросом, но следователь сделал скидку на состояние молодых людей. Расспросил их так деликатно, как только это было возможно. Занемогшего Сизова беспокоить не стал.
Кстати о Сизове... Неужели у парня эпилепсия? В досье об этом ничего не сказано! Гомер здорово перепугался, когда добродушный тюфяк по имени Ваня свалился на пол и забился в судорогах. Еще немного, и он мог умереть от удушья. В планы компании это не входило.
К счастью, его приятель оказался на высоте и сообразил, что нужно делать. Сизову вкатили хорошую дозу успокоительного и уложили в кровать. На этот раз обошлось.
Гомер слушал разговор следователя с детишками и хмурился все сильней. Ему перестала нравиться вся эта затея, потому что силы выглядели неравными: пятеро... нет, теперь уже четверо лабораторных мышек против мощной команды взрослых экспериментаторов. Разве у них есть шанс на выживание?
Гомер вздохнул, снял наушники и привычно забросил в рот валидол. Один из парней, дежуривших возле монитора, покосился на старую развалину, но сохранил благоразумное молчание.
Следователь закончил разговор, вышел из гостиницы и огляделся. Быстрым шагом преодолел расстояние от ворот гостиницы до «Газели», припаркованной неподалеку, открыл дверь и с трудом втиснулся внутрь. Вот уж поистине Геракл.
– Ну, как? – спросил он Гомера, тяжело отдуваясь.
– Блеск! – отозвался Гомер. Валидол немного успокоил больное сердце, оставил во рту крепкий мятный морозец. Но настроение было поганым.
Геракл вытер лоб. При такой комплекции зимой можно ходить раздетым.
– По-моему, я их хорошо припугнул.
– Да, – согласился Гомер. – Очень хорошо. Кстати, эта история с маньяком, которую вы им скормили – правда?
Геракл кивнул.
– Чистая правда. Был у нас такой клиент двадцать лет назад. В советские времена подобные случаи особо не афишировали, поэтому детишки вряд ли о нем знают. Умный был гад, с образованием. Четыре языка, хорошо подвешенный язык, приятная внешность... Обычно цеплялся к дружеским компаниям, входил в доверие и придумывал каждому приятелю собственную смерть. А когда убивал человека, оставлял возле него «визитку». Очередность обозначал. «Первый день смерти», «второй день смерти», «третий день смерти»...
– И на какой день вы его поймали? – спросил Гомер из простого любопытства.
– На двадцать седьмой, – отозвался Геракл. – Очень переживал, что не смог довести счет до тридцати. Была у него болезненная ассоциация с этой цифрой.
Гомер кивнул. Ну вот, мышки хорошенько напуганы. Теперь они думают, что их преследует маньяк-убийца, и мечутся в поисках выхода. А олимпийские боги взирают с высоты на их смешные усилия. Только вот Гомеру почему-то разонравилось ощущать себя богом.
– Вам их не жалко? – спросил он Геракла и тут же смутился. – Впрочем, не важно.
Старый кадровый служака не смог проигнорировать заданный вопрос.
– Жалко? – переспросил он и снова вытер вспотевший лоб ладонью: – Знаете, пожалуй, нет. Пускай поживут реальной жизнью, это им будет полезно.
«Реальной жизнью... А что такое реальная жизнь?» – вдруг подумал Гомер.
Для Геракла жизнь – это криминальные сводки. И не удивительно: человек прослужил в органах почти сорок лет, честно делал свое дело, верил в идеалы, не брал взяток. Не сумел приспособиться к новым реалиям, и рыночное начальство вышвырнуло его за борт. Выходит, Геракла привела в их компанию обида, сродни обиде Гомера. Ну и, конечно, тоска по работе. Мужик-то еще не старый, сил полно, опыта еще больше. Тяжело ощущать себя выброшенным на помойку. А тут эти детишки, олицетворение новых времен, которые Геракл ненавидит всей своей милицейской душой. Ненавидит, пожалуй, еще сильнее Гомера.
– Что я должен делать дальше? – спросил Геракл.
Гомер очнулся от невеселых мыслей, достал из портфеля конверт с деньгами, протянул собеседнику.
– Это задаток. Я позвоню вам немного позже, когда ситуация прояснится.
Геракл посмотрел на конверт странным взглядом. Гомеру показалось, что собеседник собирается на него плюнуть, но Геракл одумался. Неловко принял пухлый сверток, сунул за пазуху.
– Знаете, первый раз в жизни беру конверт, – сказал он Гомеру. – Предлагали сотни раз, можно сказать, в карман совали, а я ни в какую!..
Он засмеялся, но как-то невесело. Кивнул на прощание, открыл дверцу и так же тяжело протиснулся наружу.
Гомер проводил его долгим взглядом и уткнулся в распечатку разговоров. Ему нужно было решить, как действовать дальше.
Детишки были в панике. Гомер скользил взглядом по их репликам и чувствовал, что не может сопротивляться жалости, охватившей душу. Черт, что же они делают?! Кому это нужно?!. Зачем?!.
Этот вопрос он задал Одиссею поздно ночью, когда страсти немного улеглись.
Одиссей пожал плечами и в свою очередь поинтересовался:
– Вам их жаль?
Гомер отвел глаза в сторону, ничего не ответил. Ему все сильнее хотелось покинуть жутковатый цыганский табор. Даже деньги перестали казаться заманчивыми.