До сих пор я беспрекословно подчинялся его власти. Чувство глубокого почтения к возвышенному характеру, величавой мудрости, кажущемуся всемогуществу и вездесущию Вильсона в связи с ужасом, который внушали мне некоторые другие черты его характера и притязаний, до того потрясали меня, что, убеждённый в своей слабости и беспомощности, я с отвращением, с горечью, но беспрекословно покорялся его воле. Но в последнее время я без удержу предался вину, и его влияние в соединении с моим наследственным темпераментом заставляли меня всё сильнее и сильнее возмущаться этим контролем. Я начинал роптать… медлить… сопротивляться. Было ли это на самом деле или мне только казалось, что с укреплением моей воли ослабевала воля моего мучителя. Не знаю, но надежда загорелась в моём сердце, и я лелеял в мыслях твёрдое и отчаянное намерение отделаться от этого рабства.
Во время карнавала 18… года в Риме я был на маскараде в палаццо неаполитанского герцога Ди Бролио. Я выпил больше, чем обыкновенно, и духота переполненных гостями комнат раздражала меня выше меры. Давка и толкотня ещё усиливали это раздражение; тем более что я отыскивал (не стану говорить, с каким недостойным умыслом) молодую, весёлую красавицу, жену старого, выжившего из ума Ди Бролио. Она сама, с недвусмысленной откровенностью, заранее описала мне свой костюм. Заметив его наконец, я поспешил к ней. В эту минуту чья-то рука опустилась на моё плечо, и вечно памятный, низкий, проклятый шёпот раздался в моих ушах. Вне себя от бешенства я обернулся и схватил моего гонителя за ворот. Как я и ожидал, на нём был такой же костюм, как на мне: голубой бархатный испанский плащ, опоясанный пунцовым шарфом, на котором висела шпага. Чёрная шёлковая маска закрывала его лицо.
– Мерзавец! – прошипел я, задыхаясь от злобы и чувствуя, что каждый слог, который я произношу, усиливает моё бешенство. – Мерзавец! предатель! гнусный негодяй! ты не будешь, – нет, ты не будешь преследовать меня до смерти! Следуй за мной или я заколю тебя на месте! – и я бросился, увлекая за собой врага из залы в соседнюю комнату.
Там я с бешенством отшвырнул его от себя. Он ударился о стену, а я с ругательством запер дверь и потребовал, чтобы он обнажил шпагу. Он помедлил с минуту, слегка вздохнул и молча приготовился к защите.
Поединок был непродолжителен. Воспламенённый бешенством, я чувствовал в своей руке ловкость и силу тысячи бойцов. В одну секунду я загнал его к стене и, поставив в безвыходное положение, со зверской жестокостью вонзил ему шпагу в грудь – потом ещё и ещё.
В эту минуту кто-то постучал в дверь. Я опомнился и поспешил к умирающему противнику. Но может ли человеческий язык передать изумление, ужас, охватившие меня при виде того, что внезапно предстало передо мною? Когда я обернулся к двери, странная перемена произошла в комнате. Огромное зеркало – так, по крайней мере, казалось мне, – которого я не замечал раньше, стояло передо мною; и по мере того, как я приближался к нему вне себя от ужаса – моё собственное отображение, только с бледными и окровавленными чертами, шло мне навстречу неровным и неверным шагом.
Так мне казалось, но не так было на самом деле. Это мой противник, Вильсон, был передо мною в последней агонии. Его маска и плащ лежали на полу, там, где он бросил их. Каждая мелочь в его костюме, каждая черта в его выразительном и странном лице – до полного, абсолютного тождества – были мои собственные.
Это был Вильсон, но он говорил таким неслышным шёпотом, что мне легко было думать, что я сам произнёс:
– Ты победил, и я сдаюсь! Но отныне ты тоже умер – умер для Мира, для Небес, для Надежды! Во мне ты существовал – и убедись по этому образу, твоему собственному, что моей смертью ты убил самого себя.
Лягушонок
Я в жизни своей не знавал такого шутника, как этот король. Он, кажется, только и жил для шуток. Рассказать забавную историю, и рассказать её хорошо, – было вернейшим способом заслужить его милость.
Оттого и случилось, что все его семь министров славились как отменные шуты. По примеру своего короля, они были крупные, грузные, жирные люди и неподражаемые шутники.
Толстеют ли люди от шуток, или сама толщина располагает к шутке – этого я никогда не мог узнать доподлинно, но, во всяком случае, худощавый шутник – rara avis in terris[99].
Король не особенно заботился об утончённости, или, как он выражался, о «духе» остроумия. В шутке ему нравилась главным образом широта, и ради неё он готов был пожертвовать глубиною. Он предпочёл бы «Гаргантюа» Рабле «Задигу» Вольтера, и, в общем, ему больше нравились смешные выходки, чем словесные остроты.
В эпоху, к которой относится мой рассказ, профессиональные шуты ещё не перевелись при дворах.
В некоторых великих континентальных «державах» имелись придворные дураки, носившие пёстрое платье и колпак с погремушками и обязанные отпускать остроты по первому требованию за объедки с королевского стола.
Разумеется, и наш король держал при своей особе дурака. Правду сказать, он чувствовал потребность в некоторой дозе глупости, хотя бы только в качестве противовеса к утомительной мудрости семи премудрых министров, не говоря уже о его собственной.
Однако его дурак – то есть профессиональный шут – был не только дурак. В глазах короля он имел тройную цену, потому что был и карлик и калека. Карлики при тогдашних дворах были явлением столь же обычным, как и дураки; и многие короли не знали бы, как скоротать время (а время при дворе тянется томительнее, чем где-либо), не будь у них возможности посмеяться над шутом или карликом.
Но, как я уже заметил, шутники в девяноста девяти случаях из ста тучны, пузаты и неповоротливы, – ввиду этого наш король немало радовался тому, что в лице Лягушонка (так звали шута) обладает тройным сокровищем.
Я не думал, чтоб имя Лягушонок было дано этому карлику восприемниками при крещении, вернее всего, оно было пожаловано ему – с общего согласия семи министров – за его неуменье ходить по-людски.
Действительно, Лягушонок двигался как-то порывисто – не то ползком, не то прыжками; его походка возбуждала безграничное веселье и немало утешала короля, считавшегося при дворе красавцем, несмотря на огромное брюхо и природную одутловатость лица.
Но, хотя Лягушонок мог передвигаться по земле или по полу только с большим трудом, чудовищная сила, которой природа одарила его руки, как бы в возмещение слабости нижних конечностей, позволяла ему проделывать изумительные штуки, когда можно было уцепиться за ветки или верёвки или надо было куда-нибудь взобраться. В таких случаях он больше походил на белку или обезьянку, чем на лягушку.
Я не знаю хорошенько, откуда был родом Лягушонок. Во всяком случае, из какой-то варварской страны, о которой никто не слышал и далёкой от двора нашего короля. Лягушонок и молодая девушка, почти такая же карлица, как он (но удивительно пропорционально сложённая и превосходная танцовщица), были оторваны от своих родных очагов и посланы в подарок королю одним из его непобедимых генералов.
Немудрено, что при таких обстоятельствах между двумя маленькими пленниками возникла тесная дружба.
В самом деле, они вскоре сделались закадычными друзьями. Лягушонок, который, несмотря на свои шутки, отнюдь не пользовался популярностью, не мог оказать Трипетте больших услуг, но она благодаря своей грации и красоте пользовалась большим влиянием и всегда готова была пустить его в ход ради Лягушонка.
Однажды, по случаю какого-то важного события – какого именно, не помню, – король решил устроить маскарад; а всякий раз, когда при нашем дворе устраивался маскарад или что-нибудь в этом роде, Лягушонку и Трипетте приходилось демонстрировать свои таланты. Лягушонок был очень изобретателен по части декораций, новых костюмов и масок, так что без его помощи решительно не могли обойтись.