К двум часам ребята опять пришли в школу. Пришли без Фролова и Никитина. Виновато уставились на завуча.
— Уехали, — не спросил, а сказал Чича. — Теперь все едут. Семьями едут, заводами, в одиночку. Кипит всё! Ну, садитесь.
Для Федьки он стал опять грозным завучем, опять очки его холодно поблескивали на остром носу, и Федька, глядя на него исподтишка, пожалел, что вернулся назад, а не дал тёку. Сдалась она, эта геометрия! Сиди вот теперь, трясись, как заяц.
— Что ж, приступим. — Чича отошёл к окну, глядя на улицу, спросил: — Скажи мне, Ребров Федор, что же такое гипотенуза?
Федька, слегка путаясь, сказал. Витька подмигнул ему: мол, порядок, не дрейфь, помогу в случае чего.
— А скажи мне, что же такое медиана? — строго продолжал Чича, повернувшись и подходя к столу.
Ребята немо смотрели на завуча. Федька, краснея, безнадёжно что-то промямлил.
— Ответь мне, Ребров, как определить высоту равнобедренного треугольника? — ещё строже произнёс Чича и побарабанил по столу нервными пальцами. — Ясно?
Федька стушевался совсем. Казалось, что и знал прежде, сейчас всё вылетело из головы. Он потерянно молчал, разглядывая мыски своих ботинок.
— А скажи мне, Ребров, почему и Никитин, и Фролов уехали из Москвы? — устало опустившись в кресло, после долгого молчания спросил вдруг Чича каким-то странным голосом.
Федька недоуменно пожал плечами, посмотрел на Витьку, словно ждал подсказки. Но тот в ответ лишь пожал плечами.
— Как почему? Потому что война, — чуть слышно ответил Федька, боясь взглянуть на завуча.
— Что же, по-твоему, надо сделать, чтобы они вернулись в школу? — Закашлявшись, Чича поправил на шее шарф. — Чтобы все вернулись...
Немного подумав, Федька сказал, что надо разбить фрицев. Витька горячо его поддержал.
Чича покрутил свой бобрик, опять побарабанил по столу пальцами.
— Эх, дети, дети, — с глубокой грустью заговорил он, вздохнув. — Я же знаю, что вы меня Чичей звали. Может, даже побаивались... Но какое же это было золотое, прекрасное время! Не ценили, казалось, так и быть должно... А теперь вот, с расстояния, ценим. Что ж, так уж все мы устроены. — Взял ручку, обмакнул в запылённую чернильницу перо и вывел в табеле «посредственно». — Держи, Ребров Федор. Ясно?
Федька взял табель, поднялся, попятился к двери. Сейчас, в эти минуты, ему почему-то стало нестерпимо жалко Чичу. Только теперь он понял, что ребята в школе зря подтрунивали над старым завучем. Ах, если бы можно было вернуть всё назад!
Сидор Матвеевич проводил ребят до дверей и, поправив очки, сказал с болью:
— Пусто стало кругом, так пусто... Ну, идите. И будьте счастливы, насколько это возможно в такое время...
Он отвернулся к окну, поправил шарф на худой шее.
Федька смотрел на его узкую сутулую спину, на подшитые серые валенки, и ему захотелось сказать старому завучу какие-нибудь добрые, тёплые слова.
Но Витька дернул его незаметно за рукав, шепнул:
— Пошли! В военкомат опоздаем.
И Федька успел только произнести:
— До свидания, Сидор Матвеевич!
Федьке немножко не по себе: ведь он даже и не решил, скажет матери или не скажет, что собрался на фронт. И сказать боязно — ни за что ведь не пустит! — и жалко её, если тайком. Витьке проще: у него отец погиб — он идёт мстить. Нет, всё-таки Федька, наверно, ничего не скажет ни матери, ни Катьке. Лучше напишет потом, уже с передовой.
Федька отнёс домой табель. Вышел во двор.
Тихо на улице, солнечно. Федька вспоминает минувшую ночь, и тишина эта, этот ласковый покой чудятся ему обманчивыми, затаившимися. Почти наяву видит он вновь судорожные лучи прожекторов в чёрном ночном небе, слышит оглушающий лай зениток, пронзительный визг осколков, далёкие, глухие разрывы бомб... Так было и этой ночью, и предыдущей, будет, конечно, и следующей — как по расписанию, бомбят Москву немцы, аккуратные, сволочи. К налётам и воздушным тревогам в городе давно привыкли, и потому все ночи кажутся одноликими, словно близнецы.
Радостно Федьке думать пока только об одном — об экзамене. Как он гладко прошёл! Федька понимал, что Чича как пить дать мог его завалить. Но почему он этого не сделал? Грозный Чича! Вчера он был совсем другим. Федька закрывает глаза, и ему хочется ещё раз увидеть кабинет, диван и старого завуча. Но он видит лишь стоптанные подшитые валенки и укутанную шарфом шею. Лица не видит — оно тоже закрыто шарфом...
Федька присел на крыльцо — их три в доме, а он живёт в среднем подъезде — и стал мысленно прощаться со всем, на чём останавливался взгляд. Он был уверен: это последние минуты перед расставанием, и потому легонько поглаживал шершавые тёплые доски, давно знакомые бурые пятна от мальчишеских прожигалок, Витька скоро должен появиться, а пока Федька может побыть наедине со своими мыслями. «Каков он, военком? Как он нас встретит?»
Федька никогда не видел живого военкома, но уверен, что тот должен быть высоким и сильным, непременно бывший конармеец или моряк и обязательно с боевым орденом Красного Знамени. Ещё бы: военный комиссар!
Федька видит: вот они с Витькой подходят к военкомату. Народу — яблоку упасть негде: все хотят на фронт. Как же быть? Но вот комиссар выходит на крыльцо, зовёт их к себе. Народ расступается, они важно и гордо идут по людскому коридору и следуют за ним в кабинет.
Здесь всё чинно и строго. Портреты Чапаева, Щорса, Будённого. На стене висят шашки, наганы, кинжалы. Комиссар расхаживает из угла в угол, затем останавливается у огромной карты, говорит: «Ну вот что, хлопцы. Времени терять не будем, фрицы к Москве подходят, сами видите. Учить мне вас нечему — и так всё знаете. Порубаете гадов — и назад. Назначение — первая кавалерийская бригада. — Снимает со стены две шашки и два нагана. — Коней, шлемы и прочее получите на месте. Действуйте!»
«Но ведь мы в моряки собрались, — чуточку разочарованно пытается сказать Федька, хотя и этому рад без памяти. — Нам надо мстить за Витькиного отца, капитан-лейтенанта Шестакова. Он же погиб на море. У нас клятва...»