Однако Ева заинтересовалась Нероном. Ей очень хотелось узнать точное место, куда давным-давно в ту июньскую ночь рабыня Нерона Актея[402] зарыла урну с его прахом.
— Разве это не удивительно? — спрашивала Ева. — Даже если мужчина такой большой хищный зверь, которого все ненавидят, все равно всегда найдется любящая женщина, которая останется с ним до последней минуты. Даже у такого негодяя, как Нерон, была своя Актея, которая нежными руками зарыла его урну в землю и плакала над ним, прежде чем уйти.
— Ну а я, что есть у меня? — спросил господин Мальмин, лукаво и призывно взглянув на Еву.
— Вы, господин Мальмин, слишком мелкий хищный зверек, — сказала Ева. — Сначала сожгите Рим[403], а там посмотрим!
XVIII
очему Леннарт так и не позвонил? Ведь он обещал! Он сказал, что даст знать о себе, как только приедет в Рим. Я так радовалась в первый день в Риме, была так уверена, что телефон скоро зазвонит, и когда я подниму трубку, то это будет Леннарт, и я услышу его теплый глуховатый голос. Однако телефон так и не зазвонил. Вернее, он звонил, но это был господин Густафссон, желавший знать, не хотим ли мы поехать на такси на «блошиный рынок»
[404] с ним и его женой. Или господин Мальмин, обративший наше внимание на то, что в катакомбах может быть довольно прохладно и надо захватить с собой куртки. В конце концов я начала испытывать перед телефоном настоящий страх — и когда он молчал, и когда звонил. Может, Леннарт не хочет звонить? Может, вместо звонка он думает написать письмецо, наскоро набросанное письмецо: «Встретимся в кафе «Ульпия»». Я беспрерывно мучила портье вопросами: нет ли мне письма?
Письмо мне, конечно, все же было. От Яна. Он так мило написал: он надеется, что у меня теперь есть тот, кто сделает меня счастливее, чем мог бы он. И что, несмотря ни на что, я с теплотой буду вспоминать о том времени, которое мы проводили вместе. Я не должна расстраиваться из-за него, писал Ян, еще придут, вероятно, новые весны! Наверняка так оно и будет, а я наверняка иногда буду с теплотой вспоминать о Яне. Но я совершенно ясно чувствовала, что ничто не бывает так мертво, как любовь, которую недавно похоронил.
Ах, время бежало так быстро, а Леннарт все не давал о себе знать. С тяжелым сердцем, утратив всякую надежду, я бродила по Риму, осматривала собор Святого Петра[405] и термы Каракаллы, Рим христианский и Рим античный — все, что только успевала. Я слонялась по Via Veneto[406], разглядывая элегантных, пьющих чай римлянок, я смешивалась с толпой на Pincio — словом, делала все, что требуется от туриста в Риме. Но я переживала пребывание в Вечном городе не всем сердцем, как следовало бы. Потому что думала о Леннарте. Я думала о нем в соборе Святого Петра, на Форуме и в Колизее, я думала о нем наверху на Pincio, и на Via Veneto, и в темной глубине катакомб. В особенности в темной глубине катакомб. Catacombi di San Sebastiano — Beveto Coca Cola! «Катакомбы Сан Себастьяно — пейте кока-колу!»[407] — было написано на двух плакатах у входа в катакомбы. Ничего тут не поделаешь! Ты вздрагиваешь при виде призрака Сан Себастьяно[408] и других мучеников, сидящих внизу во мраке и кутящих с бутылками кока-колы в руках. Эта реклама кока-колы, так непочтительно торчавшая повсюду, в самом деле могла подействовать на нервы кому угодно. Еве она тоже не понравилась. Покачав головой, она сказала:
— Держу пари, что когда я умру и явлюсь к небесным вратам, то и там будет висеть плакат: «Вход в небесное обиталище — пейте кока-колу!».
Затем мы спустились вниз в катакомбы, и господин Мальмин освещал нам восковой свечой путь в длинных узких проходах, где мрак, как тяжкий груз, давил на грудь. И я подумала, что, будь я мученицей за веру, пусть бы меня лучше разорвали львы, чем сидеть здесь взаперти в подземелье — без воздуха, без солнца и без света.
После этого господин Мальмин пригласил нас в маленькую тратторию совсем рядом с Аппиевой дорогой[409]. Мы пили молодое белое вино и безумно радовались, что мы не мученики.
Однако я все время думала о Леннарте. Может, именно в тот момент, когда я сидела здесь, этот мерзкий телефон в номере гостиницы просто содрогался от звона! Да, от таких мыслей появляются морщины на лбу! И мысли эти тебя не отпускают! Пока я рассеянно прислушивалась к болтовне Мальмина и Евы, мой мозг продолжал работать, а маленькие светлые эльфы — проблески мыслей — повторяли мне примерно вот что: «Он говорил, что даст о себе знать. Кто знает, может, он звонил, когда нас не было?! Может, он сделал слабую попытку сдержать свое обещание, а потом плюнул на все». Ведь мужчины вообще часто так поступают, бросая на ходу что-то вроде «Нам надо встретиться!», и, может быть, даже в ту минуту думают именно так, а через час об этом забывают. Моя жалкая маленькая надежда была подобна пламени свечи, которая уже едва мерцает и вот-вот погаснет.
Это был наш последний день в Риме. И было бы хорошо заставить надежду угаснуть совсем и начертать над ее могилой:
«Здесь покоится единственная великая любовь Кати!»
Последний обед в Риме был в отеле, где мы остановились. Настроение было веселое и оживленное, и наконец мы зашли так далеко, что после многодневного совместного времяпровождения все стали обращаться друг к другу запросто, по именам, — словом, выпили на брудершафт[410].
— Виктор, — представился господин Мальмин. — Хотя мои друзья называют меня Викке.
Но Ева решила называть его Виктором.
— Викке! — сказала она. — Мне никогда этого не выговорить! И мало кому так подходит имя Виктор, а не Викке. Виктор звучит так по-настоящему!
Затем вся группа отправилась к фонтану di Trevi[411] — бросить монетки в воду. А иначе ведь нельзя быть уверенным в том, что когда-нибудь снова увидишь Вечный город. Я тоже бросила монетку. Но, откровенно говоря, мне было безразлично, вернусь я сюда или нет. Рим был для меня городом утраченных надежд.
И должно быть, станет им в еще большей степени.
Виктор, наш новоявленный брат, захотел увидеть Рим by night[412] и спросил нас с Евой, не пожелаем ли мы сопровождать его. Естественно, обратился он вообще-то к Еве, — видно, не знал, как избавиться от меня. Не успев даже подумать, я ответила: «Да!» Но Ева не ответила «да». Она устала, у нее болит голова, и ей хочется прилечь. У Виктора был совершенно убитый вид, когда он это услышал. Перспектива увидеть Рим by night наедине со мной ни в коем случае не опьянила его и не привела в восторг, — это было заметно. Я поспешила заверить Мальмина, что при таких обстоятельствах я, естественно, не могу оставить Еву одну. Но Ева решительно отказалась от моего общества, заявив, что ей никто не нужен и ничто не нужно, кроме ее головной боли. Она настаивала на том, чтобы мы с Виктором ушли.
— Поразвлекайтесь хорошенько! — сказала она.
И поскольку Виктор не желал быть совсем неучтивым, он заверил нас, что ему будет очень приятно прогуляться со мной. Я бросила оскорбленный взгляд на Еву за то, что она так поступила со мной. И мы с Виктором ушли.
Мы направились к Библиотеке[413]. Мы выпили по бокалу aqua di Trevi[414] и послушали, как широкогрудый певец поет «Санта-Лючия», одно из самых действенных средств, придуманных итальянцами, чтобы мучить иностранцев. Когда слышишь эту песню первые пятнадцать-двадцать раз, это еще куда ни шло, но раз за разом становится все хуже, и, когда черноволосые мальчишки в сотый раз нудят «Санта-Лючия…», хочется стать бешеной собакой и всех перекусать.
Виктор был в тот вечер необыкновенно общителен. Он рассказывал о своем печальном и одиноком детстве и был по-настоящему человечен. Быть может, не совсем так я представляла себе Рим by night, но слушала заинтересованно, а он надолго и прочно углубился в свою тему. Мало-помалу мы решили отправиться в другое место. В кафе «Ульпия», где, должно быть, так уютно!