Он изложил свою новообретенную концепцию человечества с торжественностью, подобающей великому открытию. На каждом данном уровне мирового времени, утверждал он, существует поддающееся вычислению количество человеческого сознания, распределенного среди всей людской популяции планеты. Распределено это количество неравномерно – и в том-то источник всех наших бед. Человеческие существа представляют собой великое множество сосудов, содержащих неравные части этого, по своей сути единого, сознания. Однако, продолжал он развивать свою мысль, отрегулировать вместимость человеческих сосудов очень даже возможно. Если бы, к примеру, определенное количество воды содержалось в определенном числе разнородных сосудов – винных бутылках, графинах и пузырьках различной формы и размера, а также во всех хрустальных и золотых флакончиках для духов, которые отражались в ее зеркале, то распределение жидкости было бы неравномерным и несправедливым, но его можно было бы сделать одинаковым и честным – либо путем выравнивания содержимого, либо путем отказа от причудливых сосудов и установления стандартного размера. Он преподнес идею баланса как основу всеобщего блаженства и нарек свою теорию «эквилизмом». Сие есть нечто совершенно новое, утверждал он. Правда, социализм выступал за единообразие в экономическом отношении, а религия сурово обещала то же самое в отношении духовном – как неизменное состояние в загробном мире. Но экономист не учел, что никакое распределение богатства не может быть успешно достигнуто, да и в принципе не имело никакого реального значения до тех пор, пока существовали люди с большей смекалкой или выдержкой, чем у других; и схожим образом духовник не смог осознать тщету своего метафизического обещания по отношению к тем избранным (эксцентрично гениальным людям, охотникам на крупную дичь, шахматистам, необычайно сильным и разносторонним любовникам, сияющей женщине, снимающей ожерелье после бала), для которых этот мир был раем сам по себе и которые всегда будут на ступень выше, что бы ни случилось со всеми в плавильном котле вечности. И даже, продолжал Скотома, если последний станет первым, и наоборот, только представьте себе покровительственную улыбку ci-devant[28] Уильяма Шекспира при виде бывшего писаки бездарных пьес, заново расцветающего в качестве поэта-лауреата Царствия Небесного.
Важно отметить, что, предлагая придать индивидам новую форму согласно сбалансированному шаблону, автор предусмотрительно опустил определение как практического метода, которого следует придерживаться, так и характера лица или лиц, ответственных за планирование и руководство процессом. Он довольствовался тем, что повторял на протяжении всей книги, что разница между самым гордым интеллектом и самой скромной глупостью всецело зависит от уровня «мирового сознания», сконцентрированного в том или ином индивиде. Казалось, он верил, что его перераспределение и регулирование произойдет само собой, как только его читатели осознают истинность его главного постулата. Следует также отметить, что наш милейший утопист имел в виду всю туманно-голубую планету, а не только свою болезненно сознательную страну. Он умер вскоре после публикации своего трактата, что избавило его от неприятности видеть, как его расплывчатый и благонамеренный эквилизм преобразился (сохранив название) в грозную и грязную политическую доктрину, доктрину, стремившуюся под контролем раздутого и опасно превознесенного государства насадить у него на родине духовное единообразие с помощью наиболее нормированной части населения – армии.
Когда молодой Падук, взяв за основу опус Скотомы, учредил партию Среднего Человека, метаморфоза эквилизма только началась, и фрустрированные юнцы, проводившие свои угрюмые собрания в зловонном классе, все еще подыскивали способы перераспределения содержимого человеческого сосуда в соответствии со средним уровнем. В тот год застрелили одного продажного политика; убийство совершил студент по имени Эмральд (а не Амральд, как обычно искажают его имя за границей), который на суде совершенно неуместно прочитал стихи собственного сочинения, образчик отрывочной истерической риторики, восхваляющий Скотому за то, что он —
…нас учит почитать Простого Человека,
и нам открыл, что древо ни одно
не может быть без леса,
как без оркестра нет и музыканта,
и как волна – ничто без океана,
а жизнь – ничто без смерти.
Бедный Скотома, конечно, ничего подобного не утверждал, но с той поры Падук и его дружки начали распевать эти стишки на мотив «Ustra mara, donjet domra» (популярная песенка, восхваляющая хмельные свойства крыжовенной наливки), а позднее они стали эквилистской классикой. В те же дни одна откровенно буржуазная газета начала печатать серию рисованных историй, посвященных семейной жизни г-на и г-жи Этермон (сиречь Обыватель). С корректным юмором и граничащей с непристойностью симпатией автор следовал за г-ном Этермоном и его крошкой-женой из гостиной на кухню, из сада в мансарду через все достойные упоминания этапы их повседневного существования, которые, несмотря на наличие уютных кресел и всевозможных электрических штуковин, а также одной вещи в себе (автомобиля), по сути не отличались от житья-бытья неандертальской четы. Г-н Этермон, вздремнувший на диване или прокравшийся на кухню, чтобы с вожделением понюхать кипящее рагу, совершенно бессознательно являл собой ходячее опровержение индивидуального бессмертия, поскольку весь его образ жизни представлял собой тупик, в котором ничто не могло или не было достойно продлиться за границу смертного состояния. Никто и не мог бы, впрочем, представить себе Этермона действительно умирающим, – не только потому, что правила незлобивого юмора запрещали показывать его на смертном одре, но и потому, что ни единая деталь обстановки (даже его игра в покер с агентами по страхованию жизни) не указывала на факт абсолютной неизбежности смерти; так что, с одной стороны, Этермон, являясь олицетворенным опровержением бессмертия, сам был бессмертен, а с другой – не мог и мечтать насладиться какой-либо формой загробной жизни – просто потому, что в своем во всех прочих отношениях хорошо спланированном доме он был лишен элементарного комфорта камеры смертников. В рамках этого герметичного существования молодая пара была настолько счастлива, насколько это положено любой молодой паре: посещение кинематографа, прибавка к жалованью, что-нибудь вкусненькое на ужин – жизнь была определенно полна этими и подобными удовольствиями, в то время как худшее, что могло бы случиться, – это удар традиционным молотком по традиционному пальцу или ошибка в дате рождения начальника. На рекламных рисунках Этермон изображался курящим ту марку папирос, которую предпочитают миллионы, а миллионы не могут ошибаться, и предполагалось, что всякий Этермон должен был представить себе любого другого Этермона (вплоть до президента государства, который только что сменил скучного, флегматичного Теодора Последнего), – как он возвращается в конце трудового дня к (богатым) кулинарным и (скудным) супружеским радостям дома Этермонов. Скотома, совершенно независимо от старческих бредней своего эквилизма (и даже они подразумевали некоторые радикальные перемены, некоторую неудовлетворенность данными условиями), рассматривал то, что он называл «мелкой буржуазией», с гневом ортодоксального анархизма и был бы потрясен, точно так же как террорист Эмральд, кабы узнал, что группа молодых людей поклоняется эквилизму в образе карикатурного персонажа г-на Этермона. Впрочем, Скотома был жертвой распространенного заблуждения: его «мелкий буржуа» существовал лишь в виде печатного ярлыка на пустом каталожном ящике (как и большинство ему подобных, наш иконоборец полностью полагался на обобщения и был совершенно неспособен обратить внимание, скажем, на рисунок обоев в случайной комнате или же разумно поговорить с ребенком). На самом деле, проявив толику проницательности, можно было узнать немало любопытных вещей об Этермонах, вещей, делающих их настолько непохожими друг на друга, что нельзя было бы и говорить о самом существовании Этермонов за рамками недолговечного образа героя комиксов. Внезапно преображенный, с блеском в прищуренных глазах, г-н Этермон, которого мы только что видели бесцельно слоняющимся по дому, запирается в ванной со своим предметом вожделений – предметом, который мы предпочитаем не называть; другой Этермон прямиком из своего обшарпанного кабинета проскальзывает в тишину огромной библиотеки, чтобы погрузиться в старинные географические карты, о которых дома он говорить не станет; третий Этермон взволнованно обсуждает с женой четвертого Этермона будущее ребенка, которого ей удалось тайно выносить, пока ее муж (теперь вернувшийся в свое домашнее кресло) сражался в далеких джунглях, где, в свой черед, он видел бабочек, размером с раскрытый веер, и деревья, ритмично пульсирующие по ночам бесчисленными светлячками. Нет, обыкновенные сосуды не столь просты, как кажутся: это набор фокусника, и никто, ни даже сам волшебник, на самом деле не знает, что именно и как много они вмещают.