— Уйди, господом богом тебя молю, уйди! Что ты понимаешь, теленок! Куда я глядела, сирота убогая, куда разум девался? Ну ничего, погоди, погоди — отольются тебе мои слезки, сам узнаешь, узнаешь молодых девочек!
И она постепенно словно забыла обо мне, теперь во всем была виновата Хана — девка, баба. И у нас дома сестры за словом в карман не лазили, да и мать, выкладывая им, что было на уме, к священнику за советом не обращалась. Однако в ту ночь, когда я стоял у постели Зефы, неведомо чего ожидая и не зная, как поступить, она такое говорила о Хане, что я краснел и радовался, что в темноте этого не видно. Мне казалось, будто передо мной обнажали изнанку жизни, самое сокровенное, и за этой обнаженностью ничего хорошего не было, только безобразное и грязное — все, что еще оставалось в мире, а я испытывал такое чувство, будто меня обливали помоями. Начиналось лето, а меня бил озноб. Пытаясь защитить себя самого или надеясь утихомирить Топлечку, я попросил ее дрожащим голосом:
— Не кричи так, ради бога! Ради Туники тебя прошу.
Ее как будто укусила змея: отшвырнув одеяло, она соскочила с постели и кинулась на меня. Я невольно сделал шаг назад и зацепился пиджаком за какой-то крюк, как назло не имея возможности двинуться ни вперед ни назад. Я почувствовал, что бледнею. А Топлечка, стиснув руки, размахивала ими перед моим лицом и вдруг жутко, во весь голос расхохоталась.
— Вот как, посмотрите на него, ради Туники у него сжалось сердце! Ради Туники? Господи наш милостивый Иисусе Христе, не ради собственного чада, а ради этой Туники.
Она ломала и тянула ко мне руки, они мелькали все ближе и ближе у меня перед глазами, и все громче и громче становился ее смех, на щеках я чувствовал ее дыхание, я рванулся, оставив лоскут одежды на крюке, и выскочил вон. Я опасался, как бы она не бросилась мне вслед, но она не кинулась за мной. А смех ее слабел и утихал, пока не превратился в рыдания. Я дрожал, мне было холодно.
— Зачем ты ходил к ней? — в ту же ночь допытывалась Хана.
— Зачем? — И я с силой сжал какую-то палку на телеге, чуть было не отвесив Хане пощечину.
Отвернувшись от нее, пошел в подклеть. «Зачем? Зачем?» — повторял я про себя и, клянусь господом богом, не умел ответить на этот вопрос, потому что и впрямь мне больше не было до Топлечки дела.
Хану в ту ночь я не видел.
Не было дня, чтобы Топлечка не шпионила за нами, — собственно говоря, она больше следила за дочерью, чем за мной. И настигала нас повсюду: в комнате, в хлеву, между скирдами или на косовице — лето принадлежало нам с Ханой; мы ни на что уже не обращали внимания, словно оглохли и ослепли ко всему на свете. Однако случались тяжкие минуты, а Топлечка лишилась всякого стыда: ей не было ровно никакого дела до того, что все вокруг потешались и над ней и над нами. О себе могу сказать, что я никуда не ходил, а домой вообще не показывался; бывало, проходили недели, а я ни разу не посмотрел в сторону нашего дома, крыша которого летом опять исчезла в зелени деревьев — казалось, ничего кроме зелени и не было на той стороне оврага. И о земле я даже не осмеливался вспоминать. К тому же дом Топлеков стоял на середине склона, и вопли Топлечки разносились далеко окрест — я ведь говорил, что теперь все проклятия обрушились на голову Ханы. Позже — не помню уж к чему, — я слыхал, в корчме у Плоя люди говорили:
— Топлечка куда сильней закудахчет, как у молодки пузо на нос полезет.
В тот раз я убрался из корчмы, однако на Топлековине жизнь катилась по-прежнему, только нам с Ханой было все одно, хотя Топлечка что-то держала на уме про землю.
Она примирилась с родней, и в один прекрасный день сестра с Рудлом пожаловала на Топлековину. Случилось это в воскресенье после ранней мессы — Туника ушла к поздней, и дома за завтраком сидели трое: Зефа, Хана и я. Заметив тетку и Рудла, Хана попыталась было ускользнуть, но Рудл ее предупредил; когда она схватила платок, он подошел к двери:
— Погоди, Хана!
Хана остановилась под стенными часами, обвела всех сверкающим взглядом, однако ей пришлось присесть на скамейку в углу.
Я, как и она, чувствовал себя зверюшкой, попавшей в капкан.
А Топлечка не утерпела:
— Погоди, послушай, хорошо ли то, что ты творишь!
Был момент, я подумал — меня все это вообще не касается: такая мысль мелькнула у меня после сказанных Топлечкой слов. Хана же вскочила со скамьи, но, видно передумав, опять села и изобразила, будто происходящее к ней не относится, пусть говорят что угодно, однако до конца выдержать не сумела. Топлечка и Рудл сразу и начали, под Рудлом не успел еще стул согреться. Сперва тетка, Рудлова жена, что-то тявкнула, она-де недовольна сестрой, то есть Топлечкой, а сам Рудл, когда уселся, откашлялся и спросил:
— Хорошо? Зефа, хорошо? — помолчал и изрек: — У вас уже с самого начала не могло быть хорошо.
— С начала? С каких же пор? — Она тоже помолчала, набирая воздуха, и выпалила: — А с тех самых пор, как вы меня к Топлеку на хозяйство привели, чтоб отец мог долги выплатить и землю спасти!
— Зефа, дочка слышит, не валяй дурака!
Имелась в виду Хана.
— О господи, верно ведь, Зефка! — поддержала мужа сестра.
— Оставь в покое, Зефа, отца — он уже мертвый! Я вот о чем тебя спрошу: разве не говорил я тебе, когда мы Францла хоронили, что у тебя девочки подрастают? И сказал я тогда: смотри, каково-то они себя вести будут!
— Ты смотри-ка! А кто девку подучил?
Рудл закашлялся в ответ, а жена его громко вздохнула.
— Теперь ты молчишь, а сам-то ее и подучил! Чего ж ты не выгнал ее, когда она явилась к тебе и оставила меня одну на хозяйстве.
— Брось это, Зефа! Нет речи о том, кто кого подучил. Я тебе тогда сказал, на поминках, почему так вышло с Францлом. Что было, то было! И тебя предостерег. Ты свое сделала, говорил я, имея в виду дочерей, а это означало, тебе надо помнить, что после смерти Францла у тебя вся жизнь должна быть в девочках. А ты… словно бы в самом деле ума лишилась.
— О господи, верно! О господи, Зефка!
Рудл говорил не спеша, словно обдумал каждое слово заранее. Набил трубку и закурил, глубоко затягиваясь. Говорил, а сам закусывал, словно ему до самой ночи некуда было торопиться. Топлечка смотрела на него, будто хотела испепелить его взглядом или ей не хватало дыхания, поэтому Рудл и сумел выложить все, что у него накопилось на душе.
— Я полагал, выдашь ты замуж Хану, она старшая, и перепишешь на нее землю. Пусть она своим пользуется! Всем нам пришлось…
При этих словах Хана встала и шмыгнула из горницы, теперь он не обратил на нее внимания.
— А вот того, что у меня в каморке орет, его ты не слышишь?
Топлечка поднялась, но сказать ничего связного не сумела, настолько была разъярена.
— В этом, Зефа, ты сама виновата. Пусть у парня мозгов не оказалось, у тебя-то им полагалось быть!
— О господи, верно!
Сестрица на все глядела глазами мужа, они точно условились — он будет говорить, а она ему во всем поддакивать.
Да, так вот все и шло, точно меня вовсе не было здесь! Мне хотелось уйти, но, если б я встал — а я сидел за столом, — все обратили бы на меня внимание. Я мог только сидеть и ждать конца — а он был уже недалеко, совсем близко.
И тут Топлечка сорвалась. Она в крик сообщила, что у нее ничего хорошего не было в жизни, что ее привели сюда, чтобы расплатиться с долгами да народить детей в этом проклятом доме, и что теперь она станет жить, как ей охота, а что касается Ханы, то пусть они оба, Рудл и его жена, раз и навсегда запомнят:
— Пока я хоть пальцем смогу двигать, Хане земли не видать! Этого права у меня никто не отнимет! Только после моей смерти…
Она не закончила, у нее перехватило дыхание. Хлопнув дверью, ушла к себе. А я окаменел при этих ее словах, тогда я не знал отчего, теперь — сегодня — я, господи милостивый, знаю!
Рудлу с его женой ничего не оставалось, как удалиться.
— Господи, господи, господи! — шептала женщина, поспешая за мужем. — Что с нею вышло? О господи, верно!