— Господи! — Олицетворенное воплощение несчастья, Зефа отчаянно запричитала, увидев меня, и посмотрела на телегу.
— Говорила я — надо коров запрягать! — твердила Туника. — Говорила же!
— Иди ты со своими коровами! Чтоб потом у них выкидыш был? Еще этой беды не хватало! — возражала ей Хана. — Давай сбросим немного, тогда пойдет. Где лопата? — И куда-то пошла, должно быть искать лопату.
— Козелки принеси! Козелки и жердину! — крикнул, вернее, просто сказал я ей вслед, глядя на заднюю ось. — Вы проворачивали?
— Проворачивали, проворачивали… — сокрушалась Топлечка. — Вот так оно и выходит, когда мужика в доме нет… — Она закусила губу и поправилась: — Дома-то он есть, да сил у него нету, помочь не может… О господи…
Я сам принес козелки, выдернул из земли кол и устроил рычаг под заднюю ось. Снял пиджак и засучил рукава. Женщины стояли рядом (Хана — опершись на лопату) и глядели.
— Туника, — крикнул я, — теперь давай по-умному! Становись за бычками и хлестни, если можешь, не сильно бичом.
Я ухватился за кол и повис на нем, стараясь пригнуть его к земле.
— Стегай! Ну!
— Давайте, милые, давайте!
— Чего ж вы вдвоем! — спохватилась Хана, торопливо подбегая к нам.
Но бычки потянули, телега продвинулась, и задние колеса нашли твердую опору.
— Тяни, тяни, — закричала Хана; подхватив свою лопату, она бросилась следом — на поле, куда свозили навоз.
Единственной, кто не помогал — она стояла, словно вросла в землю, и только глядела, — была Топлечка. Телега уже спустилась в овраг, а она все стояла раскрыв рот, будто впервые меня узрела.
Я поднял на плечо кол, посмотрел на нее и не сдержал улыбки.
— Ты гляди-ка на него, на этого Южека! — удивилась она, не сводя с меня глаз. — Откуда ты вдруг такой выискался? Как это у тебя вышло? Настоящий бык!
И вдруг вопреки всем своим привычкам громко рассмеялась. Пошла в дом и быстро вернулась. Положила каравай хлеба на перевернутый бочонок, поставила бутыль водки и тут же начала причитать:
— Вот что значит здоровый человек в доме! А наш ни к чему не пригоден. Бедные мы, бедные…
Я глотнул водки и невольно оглянулся на нее. Она стояла ко мне спиной, сложив на груди руки, и смотрела куда-то вдаль, в поля.
Потом я много раз ловил на себе ее взгляд, чувствуя при этом, как кровь бросается мне в голову, однако она ни разу, ни за работой, ни за трапезой, не останавливала подолгу его на мне. Она не замечала меня, будто никогда не видала, и уже никогда изумленно не спрашивала: «Откуда ты вдруг, такой выискался? Как это у тебя вышло? Настоящий бык!»
С отавой — я помогал им косить — мы провозились целую неделю до самого воскресенья: мешала погода. В субботу небо прояснилось, а в воскресенье с утра светило солнце. К обеду все подсохло, и, отобедав, мы, не мешкая, стали нагружать воз; к вечеру обе телеги были дома, под крышей. Высушить сено мы высушили, теперь оставалось только выложить его наверх, на сеновал.
Ужинали мы долго; женщины принесли мясо, оставшееся от обеда, Топлечка прихватила выпивку; подогрели свинину — теперь можно было и пить. Всем было жарко, все раскраснелись, а Топлечка была прямо багровой; помню, она принесла в колесный сарай, где мы расположились в прохладе, кувшин с вином и скорее с издевкой, чем с насмешкой, озорно сказала:
— В доме меня уж спросили, отчего я такая!
Хлебнула она прилично; будь она трезвой, никогда б такое не сболтнула: это я уже знал.
Я остался на возу, женщины поднялись на сеновал, и я начал подавать им сено. Я старался поглубже вонзать вилы и забирать побольше, и моим помощницам скоро пришлось несладко. Поначалу ноги у меня были точно свинцовые, слишком много выпил, однако работа и жара — я буквально обливался потом — вскоре меня отрезвили. Первый воз мы опорожнили мгновенно; я спрыгнул вниз и поставил вторую телегу под крышу, втолкнул ее один, без чьей-либо помощи. Выровнял дышло и встал на заднее колесо, потом схватил кол, оперся на него, и вот я уже опять наверху, опять подаю сено.
— Он часом не спятил? — сердито спросила Хана.
— Если так будет продолжаться, я уйду, — в тон ей ответила Туника. — Или подавай медленней, или сам полезай сюда и утаптывай.
Топлечка, первой принимавшая сено, громко засмеялась: она была красная, как огонь.
— Ничего, помокните немного, помокните, — подшучивала она над дочерьми, — глядишь, и мыться не придется.
Хана в ответ начала ругаться, а младшая, Туника, вдруг всхлипнула.
— Неужто опять погода испортилась? — пошутил я и, опершись на вилы, взлетел наверх.
Топлечка посторонилась, уступая мне место.
— Ну теперь берегитесь, девки, глядите, как бы он вам сена за пазуху не насовал, — предупредила она дочерей.
Она смотрела, как я утаптывал сено, и тихонько улыбалась каким-то своим мыслям.
А мне, честно говоря, не столько хотелось помочь им, сколько воспользоваться старинным обычаем — при укладке сена насовать женщинам или девушкам за пазуху. Конечно, могло выйти наоборот — нередко случалось, что женщины, особенно если подбирались ловкие да проворные, сами валили парня и запихивали ему сена в штаны и под рубаху.
И сейчас девушки поспешили забраться поглубже.
— Топлечка, давай вилы! — крикнул я.
Она бросила мне вилы, и я стал разбрасывать сено в обе стороны девушкам, то одной, то другой. Они принимали сено и утаптывали, но особенного удовольствия это им не доставляло; Хана непрерывно ругалась, а с губ Туники не сходила ехидная усмешка.
Захмелевший, возбужденный смехом Топлечки, я крикнул, обращаясь к девушкам и зная, что на глазах у матери дозволено все:
— Ах, не нравится? — и, отшвырнув вилы, прыгнул сперва к Хане, а затем к Тунике.
Старшая сумела от меня вырваться, а Туника ловко увернулась и поспешила в сторонку. Тогда я опять кинулся на Хану. Она снова было вывернулась, но тут раздался голос Топлечки:
— Чего ты боишься, сама его хватай!
Обе они, мать и дочь, мгновенно оказались рядом, и не успел я опомниться, как они меня повалили на сено. Я даже растерялся от неожиданности, когда почувствовал у себя за пазухой колючую траву; они совали ее мне с обеих сторон: одна сверху, другая снизу. Собрав все силы, я попытался освободиться и сумел перекинуться на спину, однако на том все и кончилось. Я без толку размахивал руками и теперь чувствовал сено у себя на животе, там орудовала сама Топлечка, потом сено оказалось у меня в штанах — словом, повсюду, куда она могла добраться.
Внезапно Хана вскрикнула и отскочила в сторону, наверное разгадав намерения матери.
Я тоже испустил вопль и опять изо всех сил замахал руками. И повсюду встречал жаркое, покрытое потом тело, повсюду натыкался на ноги Топлечки… И вдруг силы покинули меня. Я лежал без движения и чувствовал, как чья-то рука заталкивает мне сено все глубже и глубже в штаны, и ошарашенно смотрел на Топлечку.
То ли она увидела мои глаза, то ли по какой иной причине, но она тоже вдруг охнула, вскочила на ноги и опрометью кинулась из сарая.
Я медленно сел, потом поднялся, стал вытряхивать сено. И скорее выполз, нежели вышел наружу.
Теперь, подавая наверх сено, я уже не ощущал в ногах тяжести, они просто-напросто дрожали и подгибались. Хана и Топлечка усмехались, потом Зефа вдруг стала серьезной; и только Туника не сказала ни единого слова и даже не посмотрела в мою сторону.
— Оставь меня в покое! — отрезала она, когда я попытался пошутить с ней, и шмыгнула в дом.
В те дни — они живо встают в моей памяти — у Топлеков отелилась корова; кажется, была злосчастная пятница. Животное долго мучилось, тужилось, и женщины были в ужасном волнении; и у меня не оставалось иного выхода, как побыть с ними — вдруг понадобится моя помощь.
Вечером, уже в десятом часу, корова наконец разрешилась от бремени; у нее это был уже третий отел, и все кончилось благополучно. Хана, до тех пор не оставлявшая мать, отправилась в дом, мне бы тоже полагалось идти к себе, но обстоятельства сложились так, что я не ушел. Сперва думал остаться, пока у коровы не выйдет послед или пока хозяйка не приготовит ей болтушку для подкрепления сил: дробленой кукурузы или муки, замешанной на яйце.