Литмир - Электронная Библиотека

Столь эффектный финал я не вставил в сюжет романа, отдав предпочтение более глобальному бандитскому налету на законно избранное правительство России — событиям августа 1991 года.

Восстановить в памяти те три дня последнего летнего месяца, предать огласке некоторые потаенные детали тех событий мне помог тогдашний мэр города Анатолий Александрович Собчак.

Впервые Собчака я увидел «живьем» на судебном процессе «Романенко против Катерли» в здании суда на Фонтанке. В ответ на статью писательницы Нины Катерли, уличающую одного из оголтелых националистов Романенко, последний подал на Катерли в суд, который состоялся в 1989 году осенью. В зале заседаний я и увидел Собчака, тогда еще депутата Верховного Совета. Элегантного, моложавого, светлоглазого, воплощающего успех и уверенность в себе. Такой тип людей взбадривает, пробуждает желания, ощущение полноты жизни. Мне нравятся такие люди куда больше, чем упрятанные в безликие серые одеяния носители унылого выражения скорби, скрывающей потаенную зависть. Чертовски трудно в нашей непростой жизни сохранить облик успеха порядочному человеку на фоне распада и обнищания. И не менее трудно отличить истинную уверенность в себе от наглости, фанфаронства и цинизма.

Собчак был властителем дум многих горожан. Особенно во время августовского путча ГКЧП девяносто первого года, когда он — мэр воспрявшего в своих надеждах города — организовал сопротивление лидерам переворота, переломил решение командующего военным округом генерала Самсонова ввести войска на улицы Северной столицы. В те кровавые для Москвы дни в Питере не прозвучал ни один выстрел. И кто знает, чем закончился бы для страны путч, если бы не обстановка в Петербурге… В дальнейшем судьба Собчака сложилась причудливо. Размыву симпатий горожан к своему мэру в немалой степени способствовало его нетерпение. Ему хотелось в такой провинциальной по укладу стране, как Россия, поскорее превратить Петербург в столичный город. К примеру, наш человек не привык к тому, чтобы на равных видеть рядом с мэром и его жену. Не привык— и все! Нет демократических традиций, нет школы. В «Европах» к этому привыкали поколениями. Мы — нет, мы считаем выпячивание «дражайшей половины» признаком вседозволенности и цинизма. Тем более если «половина» эта и сама личность неординарная, да и выглядит слишком беззаботно для озабоченной, полуголодной толпы с потухшим от усталости взором. Я уж не говорю о том, что Собчаку достался «крутой маршрут» с тяжелейшей ношей экономических, социальных и политических проблем. И все это на фоне его лучезарной и вызывающей внешней беззаботности, интереса к сытым тусовкам в окружении людей, воплощающих успех и деньги. Именно это, благодаря телевидению, доводило многих горожан до исступления. В своем нетерпении Собчак торопил события, он создал свой мир несколько раньше, чем этот мир созрел в реальной жизни, побудив этим к действию сонм завистников, интриганов, так обильно прорастающих на любом пути, помеченном успехом. И это обернулось для него роковым образом. Немалую роль в дискредитации мэра сыграла и почва, ранее удобренная телевизионным провокатором с рысьими глазами, объявившим войну мэру. «Борец за правду» искал компромат на мусорных свалках, вынюхивая факты, которыми можно попрекнуть любого правителя, в любое время, в любой стране. Но наш телезритель все заглатывал, не утруждая себя анализом…

Вообще взлет и приземление Собчака — весьма интересное явление. Драматизм ситуации обусловлен еще и тем, что на Собчаке не висели вериги прошлого: чины, регалии. Он был просто юристом, профессором — и не более того. В то время как его коллеги «по карьере» несли в себе успешный опыт прошлой жизни. Для них он был чужой. И эта неконтактность сыграла свою роль, несмотря на внешнее согласие. Даже стоявший на вершине пирамиды президент всей России, стряхнувший, казалось, с себя путы прошлого, нет-нет да и проявлял, возможно вопреки своему желанию, черты, проросшие в нем многолетним партийным опытом. Что в конечном счете мирило с ним воинственных противников-коммунистов, получивших индульгенцию от опьяненной демократией новой власти, которая не поняла в экстазе благодушия, какую змею она пригрела на груди. И в политико-военных событиях, и особенно в кадровых вопросах нет-нет да и прорывалось у президента «ретивое» бывшего члена Политбюро. Чувство истинной демократии приходит со временем, с опытом поколений, а не сразу. Это чувство надо воспитывать. Сразу приходит лишь принятие тоталитаризма, фашизма, насилия и вседозволенности. Потому как это легко, это лежит на поверхности, это в конечном счете более органично человеку, который лишь благодаря инстинкту самосохранения пытается подавить в себе животное начало. Нет более слепой силы, несущей в себе мстительное разрушение, чем сила поднявшегося с колен раба.

…Роман «Коммерсанты» печатался в журнале «Нева». Впервые я публиковал роман с машинки, еще не остывшие страницы шли в набор. Дело азартное, но изнурительное и неблагодарное — следствие авторской самонадеянности. Несомненный риск и со стороны журнала: а что, если автор не справится, а что, если наступит штиль, повиснут паруса? Так и случилось. После двух журнальных номеров залегла пятимесячная пауза. К чести журнала, он не стал шпынять автора, а терпеливо ждал. И дело тут не в личной моей стародавней дружбе с главным редактором «Невы» Борисом Николаевичем Никольским, а в его порядочности, в его понимании творческого процесса, в его снисходительности к моему мальчишескому фанфаронству…

С Борисом Никольским я познакомился в лета, когда обычно опускается отчество. На читательской конференции журнала «Юность» он выступал с коротким, подкупающе-искренним рассказом «Барабан» из своей жизни солдата срочной службы. Завпрозой «Юности» Мери Озерова мне шепнула: «Один из самых светлых ленинградских писателей. Он и Голявкин…»

Что касается Виктора Голявкина, я его знал с детства. Мы учились в одной бакинской школе, затем его, как и меня, судьба забросила в Ленинград. Виктор поступил в Мухинское художественное училище, он еще в школе рисовал, но больше тогда он был известен как боксер и хвастал этим более, чем своей всесоюзной писательской славой. Однажды в Комарове, под вечер, вальяжно расположившись на скамейке в «домтворческом» парке, Виктор срезал мою восхищенную тираду о его печально-смешных рассказах тем, что произнес с тайной гордостью:

— А я вчера Евтушенке оплеуху отвесил!

Я умолк, глядя на его увесистые боксерские кулачищи. Самому Евтушенке?! Как так? И главное, за что?!

— А так, — ответил Голявкин. — За то, что он меня приподнял. Пришел ко мне в мастерскую с Толей Найманом, поэтом, картины смотреть. Смотрели, смотрели. Евтушенко подошел ко мне сзади и приподнял за локти. Потом мы сели в такси. Он сел рядом с шофером, а я позади, с Найманом. Едем. Я и думаю: почему он меня приподнял? Окликнул его. Он обернулся, я ему и отвесил оплеуху.

— Выпили, что ли? — ошеломленно спросил я.

— Не… Только что с наперсток. Не… Трезвые были.

— Ну… а Евтушенко что? — Я смотрел в широкое, мелкоглазое, хитровато-доброе лицо Вити Голявкина — классика детской литературы.

— А ничего. Он остановил такси, вышел, открыл дверь и сказал, чтобы я убирался из машины. Будет он меня катать и получать оплеухи, хорошенькое дело, — и, помедлив, Голявкин добавил: — Молодец он. Так вежливо меня высадил. Унизил почище любой оплеухи. Я и остался посреди улицы, без копейки денег. Поплелся обратно к себе. Час шел.

Вот такой человек Виктор Голявкин. Подозрительный и простодушный, непредсказуемый и расчетливый, с на редкость тонким, светлым юмором, добрый писатель, обожаемый не только детьми, но и их родителями, чтение книжек которого для многих превращается в семейное торжество. Сейчас он тяжко болен, и давно болен. Мы разговариваем по телефону, по полчаса кряду. При этом обмениваемся лишь несколькими фразами, все остальное время хохочем. От интонации, от недосказанности сказанного хохочем, как в молодости, и это чудно… Да и с Борисом Никольским мы в основном общаемся по телефону. Мне всегда приятен его чуть грассирующий говор, доброжелательный и неторопливый.

49
{"b":"95518","o":1}