Литмир - Электронная Библиотека

Снова милая старушка тревожно его остановила:

— Василий Степаныч, дружок… тебе же волноваться вредно, опять затеснит в груди!..

— Да-да, голубка… не буду… — покорно отозвался профессор. — Видите, какая забота, ласковость, теплота… и это сорок пять лет, с первого дня нашей жизни, неизменно. Этого много и в народе: душевно-духовного богатства, вошедшего в плоть и кровь. «Окаянство» — разве может оно — пусть век продлится! — вскрикнул Василий Степаныч в пафосе. — Истлить все клетки души и тела нашего!.. Клеточки, веками впитавшие в себя Божие?! Вот это — аб-сурд!.. Призрачности, видимости-однодневке… не верьте! Не ставьте над духом, над православным духом — крест!.. «Аб-сурд!» — повторяю я!..

— Да Василий Степаныч!.. — уже строго и не показываясь, подала тревогу старушка.

— Да-да, голубка… я не буду, — жалея, отозвался профессор. — Сергей Иваныч… — продолжал он, понизив голос, — увидел себя ограбленным, обманутым, во всем: в вере, в науке, в народе, в… правде. Он боготворил учителя, верил его прогнозу. И прав. Но!.. Он смешал «залоги». Помните, у Ключевского?.. В его слове о преподобном? Ну, я напомню. Но предварительно заявлю: православный народ сердцем знает: преподобный — здесь, с ним… со всем народом, ходит по народу, сокрытый, — говорят здесь и крепко верят. Раз такая вера, «запас» не изжит. Все лишь испытание крепости «запаса», сейчас творится выработка «антитоксина». И не усматривайте в слове Ключевского горестного пророчества, ныне якобы исполнившегося, как потрясенно принял Сергей Иваныч. «Залоги»?.. Да, спутал Сергей Иваныч, как многие. Все видимости «окаянства», всюду в России… — а Лавра — центр и символ! — «залог страдательный», и у Ключевского сказано в ином залоге.

Я не понял.

— Да это же так просто!.. — воскликнул Василий Степаныч, косясь к окошку. — Ключевский — и весь народ, если поймет его речь, признает, — заключает свое «слово»: «Ворота Лавры преподобного Сергия затворятся и лампады погаснут над его гробницей только тогда, когда мы растратим этот запас без остатка, не пополняя его». Дерзнете ли сказать, что «растратили без остатка»? Нет? Бесспорно, ясно!.. Мы все в страдании! Ныне же видим: ворота затворены и лампады погашены!.. Выражено в страдательном залоге! Страдание тут, насилие!.. И народ в этом неповинен. Свой «запас нравственный» он несет и в страдании пронесет его — и сполна донесет до той поры, когда ворота Лавры растворятся и лампады затеплятся… — залог действительный!.. Не так ли?..

Я не успел ответить, как милый голос из комнаты взволнованно подтвердил: «Святая правда!.. Но не волнуйся же так, дружок».

Василий Степаныч обмахивался платком, лицо его пылало. Сказал устало:

— Душно в комнатах… в саду тоже, и я выхожу сюда, тут вольней.

Часы-кукушка прокуковали шесть. Я поблагодарил профессора за любопытную беседу, за удовольствие знакомства и думал: «Да, здесь еще живут». Профессор сказал, что сейчас я застану Среднева, он с дочкой, конечно, уже пришли из ихнего «кустыгра».

— Все еще не привыкли к словолитию? Георгий Андреич работает в отделе кустарей-игрушечников бухгалтером, а Оля рисует для резчиков. Усиленно сколачивают… это, конечно, между нами… на дальний путь. Поэт сказал верно:

Как ни тепло чужое море,

Как ни красна чужая даль, —

Не им размыкать наше горе,

Развеять русскую печаль.

— Теперь не сказал бы… — заметил я, — тогда все же была свобода…

— Не все же, а была!.. — поправил меня профессор. — Гоголь мог ставить «Ревизора» на императорской сцене, и царь рукоплескал ему. Что уж говорить… Другой поэт, повыше, сказал лучше: «Камо пойду от Духа Твоего? И от Лица Твоего камо бежу?..» Так вот, через два квартала, направо, увидите приятный голубой домик, на воротах еще осталось — «Свободен от постоя» и «Дом Действительного Статского Советника Профессора Арсения Вонифатиевича…» Смеялся, бывало, Василий Осипович, называл провидчески — «живописная эпитафия»… и добавлял: «Жития его было…»

Шел я, приятно возбужденный, освеженный, — давно не испытывал такого. И колокольня Лавры светила мне.

X

Домик «Действительного Статского Советника» оказался обыкновенным посадским домиком, в четыре окна со ставнями, с прорезанными в них «сердечками»; но развесистая береза и высокая ель придавали ему приятность. Затишье тут было полное, вряд ли тут кто и ездил: на немощеной дороге, в буйной нетронутости росли лопухи с крапивой. Я постучал в калитку. Отозвалась блеяньем коза. Прошелся, поглядел на запущенный малинник, рядом, за развороченным забором, паслась коза на приколе. Подумал, ждать ли, и услыхал приближавшиеся шаги и разговор. Как раз хозяева: сегодня запоздали, получали в кооперативе давно жданного сушеного судачка.

Узнали мы друг друга сразу, хоть я и поседел, а Среднев подсох и пооблысел и, в парусинной толстовке, размашистый, смахивал на матерого партийца, Олечка его мало изменилась — такая же нежная, вспыхивающая румянцем, чистенькая, светловолосая, с тем же здоровым цветом лица и милым ртом, особенно чем-то привлекательным… — наивно-детским. Только серые, такие всегда живые, радостные глаза ее теперь поуглубились и призадумались.

Разговор наш легко наладился. Средневу посчастливилось: приехав в Посад, он поместился у родственника-профессора; профессор года два тому помер, и его внук, партиец, получивший службу в Ташкенте, передал им дом на попечение. Потому все и уцелело, и ржавая вывеска — «Свободен от постоя» — оказалась как раз по времени. Все в доме осталось по-прежнему: иконы, портреты духовных лиц, троицкие лубки, библиотека, кабинет с рукописями и свитками, пыльные пачки «Нового времени» и «Московских ведомостей», удочки в углу и портрет Ключевского на столе, с дружеской надписью: «Рыбак рыбака видит издалека». На меня повеяло спокойствием уклада исчезнувшего мира, и я сказал со вздохом:

— «Все — в прошлом»! Картина в Третьяковке: запущенная усадьба, дом в колоннах, старая барыня в креслах и ключница, на порожке… Так и мы, «на порожке».

Олечка отозвалась из другой комнаты:

— Нет: все с нами, есть.

Сказала спокойно-утверждающе. Среднев подмигнул и стал говорить, понизив голос:

— Прошлого для нее не существует, а все вечно и все живое. Теперь это ее вера. Впрочем, можно найти и в философии…

В философии я профан, помню из Гераклита, что «все течет…», да Сократ, что ли, изрек: «Я знаю, что ничего не знаю». Но Среднев любил пофилософствовать.

— У нее это через призму религиозного восприятия. Весь наш «абсурд», вызывавший в ней бурную реакцию, теперь нисколько ее не подавляет, он вне ее. Вот видели нашего «Иова на гноище»… его смололо, все точки опоры растерял и из своей тьмы вопиет «о всех и за вся», как говорится…

— Не кощунствуй, папа! — крикнула Олечка с укором. — Ты же отлично знаешь, что это — не «как говорится»… Бедный Сергей Иваныч как бы Христа ради юродивый теперь, через него правда вопиет к Богу, и народ понимает это и принимает по-своему.

Среднев опять усмешливо подмигнул. Мне эти его жесты не нравились. Но он, видимо, намолчался и рад был разрядиться:

— Да, мужички по-своему понимают… и, знаете, очень остроумно выуживают из его темных словес свое. Сергей Иваныч путается в своих потемках, шепчет или выкрикивает: «Наша традиция… наши традиции…» — а мужики свое слышат: «Наше отродится!» Недурно?

— И они сердцем правы!.. — отозвалась Олечка. — Они правдой своей живут, слушают внутреннее в себе, и им открывается.

Я дополнил, рассказав, как из «ад-адверзус» они вывели «ад отверзу», а из «абсолютно» — «обсолю». Среднев расхохотался.

— Чего тут смешного, папа!.. Верят, что «ад отворится» и что все освободятся… и будет не гниение и грязь, а чистая и крепкая жизнь — «обсолится»!.. Только нужно истинную «соль», а не ту, которая величала себя — «солью земли».

58
{"b":"954386","o":1}