Литмир - Электронная Библиотека

Их отпустили на полтора месяца. Какое блаженство! Целых шесть недель мы будем вместе. Во мне столько силы. Помолодела на целых десять лет, Нюта!..»

Следующее письмо уже было полно грусти.

«Нюта, ему скучно со мной, — я это вижу. Мы разные люди, мы друг друга не понимаем. Что же делать: он молодой, а я — старуха.

На днях он едет к соседям, там много барышень, звал и меня, но разве я не понимаю, что буду там только помехой, — я решила остаться. Иногда мне становится тяжело — мне не того хотелось. Ждала, мечтала… Видно, наша доля, женская, такая…»

III

Больше писем не было. Вся жизнь его матери за двадцать с лишним лет прошла перед ним. Эта жизнь была всецело посвящена служению ему. Молодость, красота, любовь — всё было принесено в жертву маленькому божку, Коле. А что получилось? Со стыдом почувствовал Николай Иванович, что он не понял и не оценил своей матери. Ряд капризов, неуспехов в учении, требование денег, иногда в самой грубой форме, было наградой за ее заботы. Сколько прошло Сочельников, в которые она волновалась и хлопотала, придумывая, как лучше и роскошнее обставить елку. Дрожащими руками зажигала она ее, смотрела полными слез глазами на своего сына. И не слыхала от него ни слова благодарности. Точно так надо было!

Он вырос. Он повел самостоятельную жизнь и бросил ее одну в деревенской глуши, среди мелких будничных забот. Она ждала того дня, когда сильной мужской рукой он снимет с нее эти заботы, когда окружит ее мягкой сыновней лаской.

Двадцать лет жизни отдала она за эту мечту, так и оставшуюся мечтой. И она окружила себя чужими детьми, горячо принялась за школьное дело. Ей нужна поддержка. Неужели он не вернет ей ее денег?!

Откинув портьеру, он приник горячим лбом к холодному стеклу окна. Яркие звезды мигали на темно-синем небе, светили тихо и радостно над шумными улицами. Эти звезды видны и из занесенной снегами, утонувшей в бесконечном просторе степей усадьбы. Тихо мерцают они над высокими тополями, над таинственным переплетом покрытых инеем ветвей дубов, лип и акаций, отражаются во льду пруда. На белом снегу двора красными пятнами отсвечивают окна небольшого белого дома. Простая лампа стоит на столе, покрытом тяжелой скатертью, и кидает красный кружок на потолок. За столом, со старыми истрепавшимися картами, сидит полная женщина. Ее когда-то красивое лицо изрыто морщинами, добрые серые глаза бесконечно грустны. Черная кружевная косынка покрывает поседевшие волосы. И сколько тоски и молитвы, сколько любви и печали в ее взоре. Тихо в комнате. Лампада перед иконой Николая Чудотворца в серебряных ризах мигает по временам. Пасьянс брошен. Женщина о чем-то напряженно думает. И вот сбежала одна слеза, на ней — другая. Фуляровый платок взят из кармана, и торопливо утирает она эти слезы. О чем ей плакать? Ведь ему хорошо!..

Что это? Теплая слеза выкатилась из глаз молодого человека и упала на ледяное стекло. Снизу доносился шум толпы, звонки конок, грозные окрики кучеров. Там внизу кипела жизнь. Там сверкали внизу бархатистые вероломные глаза Вари, виднелись ярко освещенная гостиная и полутемный балкон, озаренный электрическим фонарем. На мягкой мебели у символических ширм сидит теперь Варя. Напротив нее поэт Лебединский в куцем фраке торжественно читает свое новое произведение. Он отрицает в нем любовь, отрицает всё святое на земле. Ему рукоплещут. Студент целует ручку Вари, за ним тянется чернобородый инженер; румяный артиллерист сел за рояль и прыснул оттуда кафешантанной венгеркой. И ни слова про него, ни вздоха, ни мысли о нем на этом белом лбу, в этих лучистых бархатных глазах…

И звезды, не волнуясь, не бледнея, спокойно смотрят на шумный город, на уснувшие реки, на тихие деревни и на необъятный простор степей. Им всё равно… Николай Иванович быстро встал. Он собрал свои деньги, положил их в бумажник. Бережно перевязал он письма матери и спрятал их в шкатулку. Взялся было за перо, да бросил. Позвал человека, приказал достать чемоданы. «Скорее, скорее, — думал он, — еще поспею на курьерский». Маленький домик, высокие тополя, раскидистые дубы, а главное, старушка в черной кружевной косынке вдруг стали ему так несказанно до́роги…

Самое подлое — самое смешное

В Рождественский Сочельник, после всеношной, собрались у Астаповых. Это для всех было удобно: и метро, и два трамвая, и даже автобус. От церкви рукой подать. Комната большая, и хозяин отеля, так сказать, в русском плену — кричи, песни пой хоть до утра — никто тебе в дверь не постучит, никто претензии не заявит. Отельчик маленький, в два окна всего по фасаду, в пять этажей вверх вытянулся. Внизу — казачья мастерская — ничего на шум не скажут, не обидятся. Рядом с Астаповыми — русские же танцоры из ночного кабака, — до восьми утра и не ночуют, по другую сторону Божия старушка — на «мэзон де кутюр» работает. Русская смиренная генеральша — олицетворенное непротивление злу, ну а наверху — Колдобины — свои люди, да мы же их еще и позвали. Только на самом верху французы — студент, да студентки — ну пошумят, поругаются, на том и останется: жаловаться не будут.

И так это вышло странно: когда собрались, подсчитали — тринадцать. Нехорошо… Стали соображать — Козловцев не пришел… И стул стоит четырнадцатый, а сесть некому. Пошутили по этому поводу, черта помянули. Вот, мол, придет черт, да и сядет с нами, и в прекраснейшем настроении стали садиться. Да и как не быть хорошему настроению? На столе всё, знаете, этакое русское.

Водки — под Смирновку с императорскими орлами, — слеза, а не водка, малороссийская запеканка на сливах черноты необычайной… а аромат!.. ну это уже по дамской части, огурчики малосольные, хотя и во Франции выращенные, а совсем как нежинские, колбаса московская и тут уже, — может быть, даже и неловко это, — жестянка конфет «Моссельпрома» — прямо из Москвы — на Дарьиной улице против русской церкви купленная.

С шуточками весело стали садиться. Лба, правда, никто не перекрестил — этот обычай бросили. Ведь и в церковь ходили больше, чтобы пение как бы оперного хора послушать и на толчке знакомым косточки перемыть.

И только, знаете, стали размещаться стульями, со всех номеров собранными, задвигали, хозяева Астаповы с Колдобиными на кровать залезли — вдруг этак тихонечко в дверь: тук, тук, тук — гость нечаянный.

— Войдите.

— Вот еще принесло черта лысого!

Кто-то и по-французски брыкнул:

— Антрэ.

Вошел незнакомец. Так — невысокого роста, крепко сшитый мужчина и подлинно лысый, бритый, под ноздрями, на манер неудержанной сопли, клочок волос оставлен. Вид, однако, европейский. В черном пиджаке, чистенько так одетый и такой-то уже ласковый, что каждый стал думать на другого — это, мол, Колдобины позвали, а Колдобины на Астаповых, а Гришунов — на меня, а я, признаться, на Плешакова подумал, но у каждого стало такое чувство: «Свой человек. Кому-нибудь да знаком!»

— Я вам не помешаю? — чисто так по-беженски. Немножко, может быть, и бесцеремонно, но приветливо. И улыбка такая неотвратимая.

— Милости просим… Вот и стул вам стоит. Водочки позволите? Вкушаете?

— Ее же и монаси приемлют.

Словом, сразу знаете, в колею. Дамы оглядывают, а мы, как-то даже не обнюхавшись, сразу за своего приняли. Садись, мол, пей, ешь — раз Русак, то и место тебе с нами.

И не спросили его, какого рода-племени, «чьих» он будет… Чисто наваждение какое-то нашло!

И сейчас:

— Что ж, господа, Рождество Христово на чужбине, — надо бы Россею вспомнить, страшное что рассказать или смешное…

А он оглянул так властно, по-хозяйски, всех нас и говорит:

— У нас так, бывало, водилось, чтобы каждый в этот вечер рассказал бы свой самый подлый поступок, ну и чтобы посмеяться было можно.

Я еще и подумал: как же, держи карман шире! Не на духу! Так тебе я и стану свои гадости да подлости выкладывать. Гляжу, а уже Астапов бороду гладит и медвежьими глазами гостей осматривает, — значит, надумал, что сказать.

50
{"b":"954146","o":1}